В башне из лобной кости
Шрифт:
Все время, что она зашкаливала, погружалась в бред или полубред. Чей-то голос внушал, что несчастья, пережитые нами, любые, любыми нами, имя вписать буковками в клеточки, мало что объясняют и еще меньше оправдывают, и нечего предъявлять их как проездной билет в поезде, следующем в рай. Кто-то змеей шипел: негодяйское время. Кто-то исторгал демонический хохот, издеваясь над ребячьей попыткой прожить отдельной возвышенной жизнью: как миленькая вписалась в ячейку, партячейку, ячею. Рыба ячеится в неволе, вязнет в ячеях. Лапы зверя запутались в ячеях тенет. Ячеи времени, спирали и сферы, доносилось от Обласова, обеспечивают совпадения частной жизни и истории, когда реформатор ХХ века похож на реформатора ХIХ, а какой-нибудь российский президент совпадает с каким-нибудь российским императором, прошедшее петляет, путая следы, хитря с настоящим. Кто-то спрашивал, а какое значение имело его еврейство, и кто-то отзывался: а такое же. Кто-то нашептывал, что он, как фокусник из кармана, умел извлечь новые и новые карты, увлекаясь сам и увлекая других, из любви к искусству, из игры, не в преферанс, а в кошки-мышки, с собой и судьбой. Проявляюсь, где хочу и как хочу, дразнил сам герой. Как негатив в проявочной ванночке, дразнила Лика. Независимый соглядатай, напоминал кто-то, вот она, роль для героя, а кто ты, героиня компромисса, в лучшем случае. Некто зудел: ворочай, мозгами своими ворочай, мимикрировал ли он под простолюдина в стране, где быть непростым значило подставить шею гильотине, или излагал версию в целях легендирования, как это делают во всех спецслужбах мира, называя адреса, пароли, явки, фальшак. Можно ли сказать мимик
Я отравилась. Я отрицаю, что меня могли отравить. Я отравилась в узбекском ресторане, где Саньку вздумалось отпраздновать день рожденья. Подавали много зелени, гуштнут — мясо с горохом, и нарханги — мясо со многими овощами, казан-кебаб из баранины с красным перцем и жигаркебаб из печенки, плов с айвой и плов тограма, опять же мясной, с маринованным диким луком, манты и лагман, арбуз и дыню, а на сладкое бекмесы — сгущенный сок фруктов, и халвайтар — род халвы, орехи с фисташками и соленые ядра абрикосов. Мясное все жирное, горячее и быстро остывающее. Я запомнила меню, поскольку изучала его с особым рвением, это переносило во времена юности, когда меня, начинающую журналистку, послали в Ташкент на конференцию писателей стран Азии и Африки, где я подружилась с английским писателем — коммунистом, других в Советском Союзе не принимали, отчимом двух молодых женщин, балерины и журналистки, и с ними подружилась, и мы вчетвером ходили на знаменитый Алайский базар, где на деньги англичанина, у нас не было, перепробовали все, что можно, а что можно — купили, и ароматы тех солнечных, летучих дней до сих пор дразнят мои ноздри. Потому выбор Саньки пришелся на редкость кстати. Играл узбекский оркестр на узбекских кифарах, или как там они назывались, тоненькие узбекские востроглазые девочки в пестрых одеждах разносили еду и напитки, в основном водку и катык — кислое молоко, Опер с другом Опскером составили остроумный капустник, связанный со Средней Азией, куда по очереди попали собкорами в свое время, и все с охотой надрывали животики, а мой животик надорвался отдельно и позже, зато жестоко. Какое из перечисленных блюд содержало вредоносную бактерию, не узнать, но уже через несколько часов я, позеленевшая от тошноты и недосыпа, ходила из угла в угол, стараясь не разбудить мужа и укачивая остро болезненный живот, как дитя, а потом бессильно сползла на пол и валялась на полу, считай, без сознания, пока муж не обнаружил и не вызвал скорую.
Теперь Санька стоял под окном в черном плаще и черной шляпе с бизнес-букетом в руке, увязался за моим мужем навестить несчастную. Он был так хорош, что несчастная застонала. Ему бы в кино сниматься. Особенно бизнес-букет был уместен. Половина моих волос осталась на подушке, вторая половина повисла жидкими прядями, кожа на лице посерела, кожа на руках сморщилась, казенный халат висел как на вешалке, меня вело из стороны в сторону, подходящий вид, чтобы принимать мужчин. Я сделала приглашающий жест: заходи. Санька, верно, испытывал род неудобства за то, что я отравилась на его дне рожденья. Осторожно обнял, сознавая, что могу рассыпаться. Тут же они занялись друг другом, муж и он, травили анекдоты, сравнивались наручными часами, что-то вспоминали, Санек показал новую курительную трубку, муж завистливо хмыкнул. Я рассердилась: пошли вон, вам без меня весело, а я устала. Муж заботливо уложил меня в постель, Санька деликатно отвернулся. Ты не отворачивайся, не отворачивайся, сказала я ему, уложившись, а лучше послушай, что пришло женщине в голову между жизнью и смертью. И что пришло женщине в голову между жизнью и смертью, любезно переспросил Санек, устраивая шикарно заломленную шляпу на больничной тумбе — соседство более чем нелепое. Ей пришло в голову, сощурилась я, что ты врал. О чем же это я врал, сделал он большие глаза. Ты врал, воодушевилась я, будто перекидчики работают на завтра человечества, а они не на завтра работают, а на вчера, загребая все в ту же нечистую колею, не в силах очиститься от нечистот, и оттого все мы, кто таковы, должны уйти со сцены истории, уступив место другим, без нашего груза бесстыдства, мы заколебали Создателя, заврались, изолгались, испохабили мозги себе и остальным, обманщики и притворщики, обольстители и соблазнители, хитрецы и лукавцы, от нас смердит, и воздух на планете испорчен. Окоемовская, она же океанская, музыка проливалась с небес и попадала прямо в бороздки моего мозга, как в бороздки пластинки. Но я набрала в легкие слишком много испорченного воздуха, и захлебнулась им, и не могла дальше тянуть нить размышления, а только кашляла, сипя, на издыхании. Муж приподнял меня, он профессионально научился это делать, превратившись в сиделку, и меня отпустило. Кто такие перекидчики, спросил муж. Я указала пальцем поочередно на него, Санька и себя. Послушай, присоединил мой пальчик к моей пясти муж, а ты не можешь не умничать хотя бы на больничной койке. А если не успею, пошутила я. Не успеешь что, не понял муж. Поделиться и унесу с собой в могилу, растолковала я шутку. Дурак вы боцман и шутки у вас дурацкие, квалифицировал муж мой болезненный юмор. Санек промолчал. Что ты молчишь, повернулась я к нему. Видишь ли, проговорил он в замедленном темпе, ты, по всем параметрам, романтическая барышня, что не идет твоим сединам, но в этих параметрах придется прибегнуть к азам, и вот они: не будь нечистот, как различить, где чистота, не будь лжи, откуда извлечь правду, мораль сияет на фоне аморальности, живая жизнь содержит изменчивость, неизменен столб, вообрази, что тебе забивают его в глотку раз и навсегда, и в такой позиции ты проводишь отпущенные тебе дни, и все проводят, прямые и неизменные, как столб, зато моральны, Гоподь Бог не фраер, чтобы погрузить себя как творца в такой невыносимый ад, извини, что произвожу на свет тривиальности, но это наш ответ Керзону, поскольку ты, мать моя, тривиальна, ты, со своими девичьими потугами. Потуги бывают женские, особенно у матерей, попыталась я одержать верх там, где безнадежно скатывалась вниз. Живи, детка, живи, ласково попросил Саня, осталась жива и живи, чего тебе еще. Муж как-то странно икнул, и я вдруг увидела, что у него мокрые глаза.
И только в ту минуту я догадалась, как мне повезло остаться по эту сторону жизни, а спокойно могла бы оказаться — по ту.
Сюжет-перекидчик выволок как и куда хотел.
83
В один из дней, когда я пребывала между тем и этим светом, ко мне на консультацию привели врача-психиатра. Возможно, что голоса, которые я слышала, раздавались не только безмолвно у меня в мозгу, но громко в палате. Психиатр вникал в мое прошлое, задавал детские задачки, показывал значки и символы, просил повторить за ним плоские фразы. Повторяя, я засмеялась. Он поднял брови: что вы смеетесь. Брови у него были пышные, как у Брежнева или у этого юмориста, забыла фамилию. Это и выдала за причину
Я все время хотела посудачить с ним о перекидчиках. Но так и не посудачила. Я все-таки побаивалась, вдруг они возьмут да упекут меня в психбольницу.
А у меня есть какие-нибудь фобии, остановила я врача уже у двери. Да вы сами знаете, вздохнул он.
Я знала.
84
Я вышла из больницы в дождь. Небо затянуло тяжелым неровным серым покрывалом, как будто там, далеко над землей, невидимые обитатели укладывались спать, чтобы переждать зиму, которая не за горами. Горы вырисовывались там же, с размытыми, как бы опадавшими краями, в провалы между ними пробивались столбняки инфернального света. Больница находилась за городом — мы ночевали после Санькиного праздника на даче, скорую пришлось вызывать туда, — и Санька прислал за мной свой додж с водителем. Муж улетел по делам в Лондон, надолго, так совпало, успел поцеловать меня по мобильнику из аэропорта и все, я была предоставлена самой себе. Мы ехали по мокрому шоссе, вдоль него стояли уже совершенно голые деревья, их черные сучья штриховали инфернальное небо, художник, похоже, пребывал в глухой безнадеге. В такую погоду хорошо вешаться. Водитель, тот же русоголовый парень со вздернутым носом, носивший, как выяснилось, странные имя и фамилия, Ваня Оболадзе, повернул ко мне круглое лицо: вы не мерзнете, а то могу прибавить. Я согласилась: прибавьте. В машине было тепло, но он заботился обо мне, и мне захотелось дать ему почувствовать, что я почувствовала.
Я ехала и думала. Нет, не думала, а так же чувствовала. Я выбралась. Меня предупредили? Кто? А кто помог выбраться? Не вдаваясь ни в философию, ни в теософию — сбылось то, о чем говорят: Господь помог. За добро платят добром. А что для Него добро? Быть может, оно и есть, наше перерождение? Я перекидчик. Я придумала Лику, и она воплотилась в живой образ. Или я перевоплотилась в нее. Чтобы действие перекинулось на нее. А на мою долю — чтобы ничегонеделание. По буддистским верованиям, наивысшее состояние духа. Хотя при чем тут буддизм. Она исполняла то, чем претило заняться мне. Собственно, и не надо ничем заниматься. Довольно подумать. Может, безотчетно. Подсознание само выполнит нужную работу. Вы не стремились и не рассчитывали, а за подсознанием как уследишь. В этом месте просилось накрутить многосложных цепочек сравнений и уподоблений, метафор и метонимий, гипербол и гротесков, цезур и умолчаний, каллиграфии и игры в бисер, дабы в садах изящной словесности, в облачностях и туманностях ее, проявить конкурентоспособность с остальными, занятыми схожими накрутками с рассвета до заката. Я пропустила эту возможность ради прямого, как столб, смысла. Преступник не тот, кто выстрелил, а кто послал выстрелить. Слово опаснее деяния. Мысль опаснее слова. Какую задачу перед собой поставил, чего пожелал, пусть случайно, на какую тропу вступил, из легкомыслия или тщеславия, сколь бы тщательно ни спрятанного, — тут ищи. Заповедь врача не навреди — заповедь всякого человека. Значит суд. Тот самый. Страшный. Где Сын человеческий отделит агнцев от козлищ, милосердных от немилосердных. Когда и где — знать не дано. Но ты, дитя человеческое, не оставляй усилий, здесь и сейчас, верша свой суд, не над другими, чем по малолетству и малодушию, малознанию и малопониманию мы без толку заняты истово и каждодневно, а один-единственный, какой по-настоящему действен и по-настоящему заповедан — над самим собой.
Серебряная молния, повторившая очертаниями черный рисунок голых деревьев, внезапно бесшумно пересекла небо, с задержкой на долгие секунды раскатился гром. Откуда вечной поздней осенью гром и молния не по сезону? Дождь припустил. Виды через стекло сделались не заплаканными, а зареванными. Потоки природных слез возросли с интенсивностью неимоверной — впору включиться в этот процесс всемерного и всемирного оплакивания. Чего? Всего. Что придется оставить и удалиться туда, куда до нас удалились знакомцы и незнакомцы, численностью в миллиарды. Что по сравнению с этим кипучая суета, цели и задачи которой раздуты неимоверно, как бывает раздута какая-нибудь водянка, убивающая человека. Вода и водянка. Корень тот же, а одно — жизнь, другое — смерть.
И в эту самую секунду я поняла, что это конец.
Конец моего романа с Окоемовым.
Я заканчиваю. Я отказываюсь продолжать.
Я оставляю себе прекрасное не знаю, пространство вариантов, множественность путей, океан возможностей, когда за не знаю открывается бесконечность, лежачая восьмерка, кольцо Мёбиуса, где таинственные плоскости переходят из одной в другую без пореза и без шва и где смерть кончается жизнью, а не наоборот, как бы ни настаивали те, кто знает.
Я прощаю.
Я прощаю всем, кому должна.
Мои неточности и сбивчивости, оговорки и проговорки сбивают с мысли, до сих пор сбивают, словно мне шестнадцать и всё впереди.
Простите, если можете.
Я повторяла это и другое внутри себя, как заезженная пластинка, потому что все, как заезженная пластинка, повторялось в моем мозгу. Я знала одно, что больше не хочу жить чужой — не своей жизнью. То, что казалось важным, больше не кажется им, а важным оказывается совсем другое.
Афобазол. Лекарство от страха. Без возбуждения, потливости и сонливости.
В этот момент в сплошной пелене дождя на нас надвинулась громада трейлера без огней. Мгновение — и он раздавит нас.
Господи, помилосердствуй, успела шепнуть. А Ваня Оболадзе успел крикнуть держитесь и со всей силы крутануть руль. Додж и мы в нем совершили цирковой бросок в сторону, удержались на своих на четырех, боком задели бетонный столб, то ли афишный, то ли электрический, металл заскрежетал, и — покатили дальше. Ваня Оболадзе, невозмутимый, даже не вышел поглядеть повреждение. Я перекрестилась и заплакала.