В футбольном зазеркалье
Шрифт:
Последний возглас его потонул в шквале сорвавшихся аплодисментов. Феклюнин завертелся на стуле, обеспокоено полез к Рытвину. Тот, не слушая, дернул щекой, и Феклюнин сразу отсырел, полез за платком. С этой минуты он избегал смотреть в зал, где его караулили тревожные глаза Комова.
Аплодисменты не стихали долго. Рытвин, улыбаясь, тронул Полякова, тот пригнулся, выслушал и, заартачившись, категорически затряс сухой седой головкой. Щеки у него горели. Рытвин, уступая, снова улыбнулся, перечеркнул и смял лежавший перед ним исписанный листок. Поляков, стеснительно пригибаясь, стал выбираться в коридор, заранее нашаривая кисет и спички.
Скачков спустился вниз следом за ним. Старик, покуривая, зарылся лицом в сложенные ковшичком ладони.
Пока он, унимая
Странное дело, но сегодня, сейчас, мысль об уходе из команды уже не вызывала знакомого стеснения в груди. Жизнь продолжается и за воротами стадиона, и сегодняшняя встреча в старом заводском клубе, где он когда-то ходил, как свой среди своих, толкался, цепляясь за других плечами, точно помогла ему сделать для себя открытие: там, где всегда мерещился тупик, оказывается всего лишь поворот, а за ним вновь открытая, нескончаемо долгая дорога. Эта дорога началась для него еще в тот день, когда Максим Иванович привел его, мальчишку, в огромный, устрашающе шумливый цех (однако нет, сначала были коридоры, комнатки заводоуправления, и там ему запомнились обжигающие батареи отопления – топили на заводе, не жалея, и к батареям было больно прикоснуться). В высоком, перерезанном столбами света цехе в уши Скачкову ударило жужжание станков, там он впервые глотнул машинный теплый запах смазанного железа.
– Илюшкин сын? – поинтересовался кто-то у Максима Ивановича и удивился, покачал промасленной кепчонкой: – Гляди ты, как время летит! Только по таким огольцам и замечаешь.
В цехе он был принят, как подросший родственник, которому пришла пора устраиваться в жизни, и ощущение, что он среди своих, среди большой родни, на первых порах очень помогало Скачкову.
В армии он получил письмо из дома, сестра писала о болезни матери, но просила не беспокоиться, потому что кризис миновал, мать скоро выпишут, а «через завод» уже хлопочется о путевке в санаторий. И эти помощь и забота о семье, когда ему, оставшемуся за отца, пришлось быть далеко от дома, запали в сердце с такой силой, что он уже не знал людей дороже, чем те, с которыми его сроднила семейная рабочая судьба. И потому, когда впоследствии были соблазны перейти в московские команды, он как-то все не мог решиться, всегда что-то мешало, мелочи какие-то – теперь оказывалось, что в мелочах, в зацепках этих, почему он не поддался, был большой глубокий смысл: он оставался дома. Да, здесь все было свое, домашнее, накопленное исподволь по мелочам, по крохам: шершавая ладонь Максима Ивановича, когда он вел его за руку к проходной, жужжание станков и звонкий визг железа по железу, отцовская строка на грани пьедестала и даже давняя мальчишеская память о ремне (был, состоялся как-то в детстве и такой обидный эпизод).
Да, с железною дорогой, с депо, с заводом у Скачкова, как и у многих в городе, связана вся жизнь: родные стены…
Бродя в пустынном темном коридоре, Скачков прильнул к какой-то запертой двери и через щель увидел тот же зал, но сбоку. На трибуне он узнал почетного машиниста со звездой Героя на сером кителе. Машинист доказывал, что сам он, когда ведет состав, не переносит рядом с собою никаких подсказчиков, да к нему в такое время никто и сунуться не смеет. И он хорошо понимает тренера, к которому под локоть лезут и пихают всяк, кому только не лень. Примечательно, что никто из людей, заседающих на «чистилищах», не несет никакой практически ответственности за команду. Так не оставить ли в покое человека, на чьих плечах такая ответственность лежит целиком и полностью? «Суп должна варить одна хозяйка, – тогда с нее и спрос за качество!»
Постепенно выступления стали мельчать. Начались жалобы, что «Локомотив» за последние годы ни разу не сыграл на заводском стадионе, что для болельщиков-железнодорожников
До отлета оставалось два дня.
Скачков получил разрешение позвонить и взял ключ от комнаты, где находился телефонный аппарат.
В комнате распахнуто окно, прохладно. Забрав аппарат на колени, он уселся так, чтобы задрать ноги на спинку кресла, – после тяжелых тренировок уставшее тело просилось в какие-то изломанные позы. Но главное, конечно, ноги, – натруженные ноги требовали покоя, и футболисты задирали их повыше, как бы выцеживая из них копившуюся усталость.
Набирая номер, он представил, как загремит сейчас звонок в тишине городской квартиры. Кто подойдет: Клавдия, Софья Казимировна? А может быть, Маришка подбежит? В клубе он в тот вечер не нашел ни Клавдии, ни Звонаревых. Неужели Звонарев так осрамился: не раздобыт билетов?
– Да нет, мы приезжали, – сказала Клавдия, лениво растягивая слова: чем-то недовольная.
– Не пробились? Поздновато, наверное, приехали.
– Да нет, не поздновато. Минут за двадцать.
«Что произошло?» Клавдия явно тяготилась разговором.
– Жаль, – сказал он. – А я искал.
– Уж будто! – заметила Клавдия. – И никакие знакомые тебе не помешали?
«Ах, вот оно что!» Скачков усмехнулся. Теперь ясно, откуда у нее эта затаенная, прикопленная к разговору обида.
– Брось, – сказал он. – Подумаешь: увиделись, сказали пару слов… Ты слышишь? Чего ты молчишь?
– Надеюсь, перед отъездом ты домой заглянешь? «Сердится… Все еще сердится!»
– В общем-то, конечно, – уверенно пообещал он. – Нас должны отпустить.
– Ну, хорошо… – Клавдия ждала, когда он попрощается.
– Маришка здорова?
– Показательный отец! Лучше бы, папочка, по клубам меньше шлялся, а если уж пошел, так не позорься!
– Слушай! – возмутился Скачков.
– Ладно. Увидимся – поговорим, – и Клавдия положила трубку. «Вот еще номера-то!» Скачков отставил аппарат и снял затекшие ноги. Ну что, собственно, случилось, в чем он виноват? А вот же… «Наболтали, видимо, с три короба!»
В тот вечер в клубе, едва начались танцы, Скачкова отозвала в сторону жена Федора Сухова, бледная, увядшая, работавшая в клубе не то кассиром, не то контролером на дверях. У нее всегда и со всеми наготове один слезливый разговор: жаловаться на мужа, просить, чтобы подействовали, пристыдили. Как будто не стыдили! Скачков покорно слушал, сочувствовал, с преувеличенной готовностью кивал: да, да, конечно… о чем разговор! В душе он понимал, что у нее, у бедной, столько накопилось, столько наболело, что она возненавидела и футбол, и все, что связано с футболом. Как будто футбол был виноват! Но что он мог сделать, чем помочь? Поэтому он извинился, когда из толчеи танцующих его окликнула Женька. Обмахивая счастливое, разгоряченное лицо, она выбралась и стала перед ним, улыбаясь, опустив вниз руки: обрадовалась. Сколько же они не виделись? Да много, очень много, несколько лет. Кажется, с тех пор, как родилась Маришка…
– Так и не танцуешь? – смеялась она. – Эх ты, голова два уха, полторы извилины.
Она его поддразнивала с самых первых дней, когда пыталась учить танцевать, но, в отличие от Клавдии, эти же слова звучали не обидно, скорее ласково, любя.
– Да вот… – он развел руками. – А теперь уж и незачем – правда?
– Ну да! – запротестовала она. – Старик нашелся! А в тираж выйдешь, чем станешь заниматься? В «козла» лупить?
Он рассмеялся: о тираже она напоминала еще в то время, когда он только начинал играть за мастеров.