В глубине Великого Кристалла. Том 2
Шрифт:
5. Апокриф
Видимо, я все-таки задремал, потому что испуганно вздрогнул от громкого шороха. Это опять выбрался на свет Чиба. Сел на краю кровати. Он был вороненком и под крылом держал белый конверт. Крикнул:
— У Александр-ра! Из кар-рмана… — Взял конверт в клюв и, трепыхаясь, прыгнул ко мне на колено.
Я хотел сказать, что нехорошо таскать чужие письма, но тут же увидел надпись: “Игорю Петровичу”. Почерк был незнакомый. Я посмотрел на спящего Сашку и разорвал конверт. Вот что оказалось на клетчатом (как в Тетради) листке:
“Игорь Петрович!
Сашкина мама”…
Я сильно сдавил пальцами виски и с минуту сидел так с чувством резкой вины. И еще — с ощущением, будто ко мне возвращается что-то давно потерянное. Словно я молодею… В этом не было особой радости. Стержнем этого чувства был страх. Не тот колючий, мгновенный страх, который временами прожигал меня при мысли о слабости и хрупкости моего проводника, а плотный, уверенный, с обещанием постоянности.
Стало понятным в конце концов, почему я при Сашке ни разу не ощутил себя бессильным и разбитым, почему не накрыл меня при нем ни один жестокий приступ. Дело в том, что и в те дни я боялсяпостоянно, хотя и незаметно для себя. Это настраивало мои нервы на ту же волну, что в давние годы.
Да, в те годы страх был частью моего существования. Страх за Лариску, за Дениса, за их непрочное бытие в нашем безжалостном, как железо, мире. В самые счастливые моменты, в самые беззаботные дни он не оставлял меня совсем, а только милостиво слабел, как слабеет огонек в лампе с прикрученным до отказа фитилем… Потом дети выросли, и страх постепенно ушел. А если он и возвращался, то был уже другим — не той неизлечимой боязнью за беззащитных существ, которым грозят все беды земные… К внукам же привязаться я не успел, они жили далеко, отдельно…
Первое время я был даже благодарен судьбе за избавление души от постоянного гнета. Не понимал, что отсутствие страха — это и есть старость.
А теперь этовернулось. Маленький лоцман посапывал под маминым платком, и жизнь обретала простой смысл. Пока лоцман пытается соединить разные пространства мира, его должен кто-то охранять. Тут уж никуда не денешься…
“Но чего же стоит мой страх, — подумал я, — по сравнению со страхом ее!Сашкиной
Кто измерит эту тревогу матерей? У них нет даже надежды, что она исчезнет, когда дети вырастут. Для матери, пока она жива, ребенок остается ребенком. Это я знал по своей маме.
“Хорошо, что я сумел тогда позвонить”, — подумал я, вспомнив хронофон.
Да, но сколько раз я забывал позвонить, не успевал! А она мучилась неизвестностью.
Нет мучительнее пытки, чем неизвестность о том, кого любишь.
…“Чадо! Что ты сделал с нами! Вот, отец твой и я с великой скорбью искали тебя!” — через многие века летит к нам этот вскрик Матери, в котором и горечь упрека, и великое облегчение от того, что вот он нашелся все-таки, жив, цел… Ведь три дня искали, когда заметили, что нет его среди тех, кто возвращался в свой город с праздника.
Мальчик сказал тогда, что не надо было искать. Могли бы, мол, сразу догадаться, что он там, где ему следует быть — в доме Отца своего Небесного.
Говорят, это было предчувствием и пониманием своего предназначения. А может быть, еще и попыткой скрыть за мальчишечьей ершистостью смущение и виноватость перед мамой?
Случилось это весной, на празднике Пасхи, когда великий старец Гиллель, его соперник Шаммай, а также тесть Ирода Боэт, Иоанн бен Заккай и другие знаменитые учителя и священники в Иерусалимском храме дивились вопросам Мальчика и его рассуждениям, что если мир бесконечен, то и добро должно быть бесконечно, и вовлекали его почти на равных в многочасовую беседу… А потом он с родителями вернулся домой, и скоро наступило лето. И Мальчик, то бегая в школу к учителю Закхею, то помогая отцу-плотнику, находил время и для игр с приятелями. Двенадцатый год — велик ли возраст-то!
На описании одного из таких летних дней я несколько лет назад и оставил свою работу.
…Вернее, был уже вечер, когда Мальчик сидел на плоской крыше и сматывал на щепку нить воздушного змея, сделанного из тонкой, как пленка бычьего пузыря, кожи. Соседская девочка и ее семилетний брат по прозвищу Барашек забрались к нему и сели рядом. Девочка спросила с сочувствием:
— Отец сильно бранил тебя?
— Бранил? — удивился Мальчик. — За что?
— А разве соседи не пожаловались, как вы играли в цезаря?
— А! — Мальчик беспечно тряхнул волосами.
В самом деле, была вчера такая игра. У края дороги, недалеко от моста через ручей, мальчишки соорудили из камней трон, назначили из нескольких ребят стражу, сделали копья и пучки прутьев, как у римских ликторов, а Мальчика выбрали цезарем. Усадили на трон, водрузили ему на голову венок из травы. Потом, встав цепочкой на мосту, со смехом говорили прохожим: “Поклонитесь цезарю, а то не пропустим”. Те взрослые, кто попроще и веселее нравом, включались в игру, а иные сильно сердились и грозили.
— Да, жаловались, — вспомнил Мальчик. — Ну и что?.. А я тогда и не хотел быть цезарем, я говорил: “Давайте выберем его”. — Он кивнул на Барашка. А все кричали: “Нет, ты! Нет, ты!”
— Потому что ты самый умный, — вздохнула девочка.
— С чего ты взяла, — сказал Мальчик недовольно. Не любил он такие разговоры.
— Конечно! Кто бы еще так ответил учителю Закхею, когда он на мосту укорял вас?
Учитель, седой и сварливый, и правда сердито говорил, потрясая посохом: