В горах Тигровых
Шрифт:
Мужики смотрят вслед бабам, еще не отошли от драки, сняв картузы, застыли над мертвыми, не останавливают баб.
— Вперед, бабы! Бей! Круши! Пожгем долговые бумаги, Любку за космы оттаскаем!
Бабы дикой оравой ворвались во двор урядника. Все здесь чисто, дорожки песком посыпаны. Живут, как баре.
Любка уже знала о смерти супруга, стояла на крыльце с ружьем в руках. Даже в сумерках видно, как она красива: коса висит толстой змеей до пояса, не носит, блудница, шамшуры, не прячет волос от мужских глаз, белеет чистое лицо, кажется, что глаза ее горят, в них полощется гнев, дрожат ноздри
— Назад, паскудины! Стойте, ополоски! Стрелять буду! Пошли вон отсюда, вонь мужицкая! — Вскинула двустволку и выстрелила дробью, из обоих стволов, в лица озверевших баб.
— Убила-а-а-а-а-а! Мама-а-а-а-а!
Кто-то из баб упал. Бабы бросились к Любке, сдернули ее с высокого крыльца, заревели:
— Бей суку! Бей бешеную кобылищу! Она мово Степана не раз привечала.
— Мово парня совсем заездила! Отбила жениха! Бей!
— Любку мяли, топтали, таскали за косы. Любка кусалась, визжала, брыкалась. Любка хотела жить! Но бабы не хотят этого понять. Где им понять, усталым и забитым. Любка всегда в неге, в сытности. Но, видно, отжила свое Любка. Отлюбила. Баба в гневе — злее дьявола.
— В людей стрелять! Бейте гадину!
Но уже бить некого было: Любка, разбросав руки, лежала на песке. С нее сорвали сарафан. Красивое у Любки тело, холеное, сбитое тело. Не урядницкой бы ей бабой быть, а барской. Хотя Любка — деревенская девка. Прибрал за долги у соседа урядник. Скоро забыла горечь полыни.
— Несите кипяток, шпарить будем!
— Грешно изгаляться над усопшей, — остановила баб Меланья.
— Грешно, а тебе приходилось всю ночь кусать угол подушки аль от злости жевать гнилую солому? Нет. Потому как твой Феодосий святой человек, а наши все кобели. И не смей перечить, жена да убоится мужа своего. Шпарить, пусть покорчится.
— Не дам. Уже отходит, без молитвы и покаяния, — сняла с себя передник и закрыла умирающую Любку — А вот бумаги ищите, в них наше горе, — приказала Меланья.
— Чего их искать, жги дом, все сгорит.
Кто-то вбежал в дом, выгреб из загнетки угли, другие вытолкали детей, и скоро вспыхнул дом, светло стало. Длинные языки пламени взметнулись в небо, может быть, дошли и до звезд.
Мужики сносили убитых к церкви, разносили раненых по домам. Пять человек убили.
— Теперь жди казаков, солдат. Ну, убил я урядника по оплошке, так зачем же было драку-то затевать? — сокрушался солдат.
— Не мы зачали, Зубин зачал.
— Пороть будут вас, а не Зубина. Правда всегда останется на их стороне…
Любка умерла. Кто-то из баб даже пожалел:
— Красивуща, язви ее. Зазря убили.
— А Параньке дробью глаз выбила, тоже зазря? Зуб за зуб, око за око. Праведно убили, еще надыть Параську потрясти, тогда нашим кобелям некуда будет бегать, ежли еще Дуську уханькаем…
— Вдовиц не трогать. Это божьи жёнки! Не трогать, говорю! — повысила голос Меланья.
— Верно, красивуща, но скоро бы завяла на нашей работе, — согласилась и Харитинья. Теперь у нее соперницы по красоте не будет.
— Детей разведите по домам, — командовала Меланья.
— На кой черт нужны нам эти выблядки. Вырастут, на наши шеи сядут.
— Стешка, веди детей к нам. Наша вина,
— Бросайте Любку в огонь, чтобыть от нее и косточек не осталось! Взяли!
— Не надо, крещеная ведь, по-христиански и схороним. Несите в сад, до утра там полежит, пока придет власть наша.
— Айда на сход! Там что-то гомонятся мужики. Гулкое пламя освещало сходное место. Сход тоже ревел, Феодосий, весь в пламени, весь в кипении, орал:
— На Оханск! Поднимем бунт! Деревни пойдут с нами! Все сметем! Был бы огонек, а пламя будет.
Из соседних деревень, колотя лаптями по крутым бокам своих клячонок, скакали на помощь мужики, думали, случился пожар. А здесь? Здесь уже случился 0унт, маленький, но уже бунт.
— Будя, не надо подымать бунта!
— Поднимем, однова помирать.
— Перебьют нас!
— Больше хлеба другим достанется!
— В Оханске инвалидная команда, арестантская охрана, а там казаки приспеют и поколотят почем зря.
— И тех свалим, нас много, с нами вся Расея! — орал Феодосий — Гореть так гореть! Фома, гони сюда своих коней, сядем все на конь, и сам черт не страшен будет.
— Никиту в голову, он солдат, герой, знает все артикулы, команды.
— Никиту в голову! Феодосия подручным! — орали со всех сторон.
Зазвенели бунтарские колокола во всех деревнях, заколготились мужики, скачут на подмогу осиновцам.
— Веди нас, Никита Тимофеевич, припомним кое-кому Пугачева. Веди!
— Спасибо за честь, — поклонился сходу Никита — Но дозвольте слово молвить. Значит, так, охолоньте! Затевавте вы не дело! Подрались ладно, и хватит. Мне че, я один, как перст указующий. Возьму свое ружье и в Сибирь. А у вас семьи, подумайте, допрежь затевать бунт. Я сам усмирял бунты, не устоять вам супротив солдат аль казаков. Они обучены убивать, а вы землю пахать.
— Кончай глаголить, веди, веди, Никита!
— Ну что ж, перечить народу не буду, поведу.
— Дядя Никита, не надо! Воевать против царя — одно что воевать против бога! — закричал Андрей.
— Молчи, племяш, с меня началось, мне и кончать.
— Но ведь вас побьют?
— Побьют — это точно. Но пусть мужик перекипит, перебродит.
С конюшен Мякининых гнали коней, одни под седлами, другие без седел. Сам же Фома отказался ехать с, бунтарями, живот схватило.
— Взять сына в заложники! — приказал Никита — Ларька, иди ко мне! От меня ни на шаг! Понял ли?
— Понял. Мне и самому охота подраться, — усмехнулся Ларион.
— Веди, Никита, не медли, могут упредить оханцев.
— Тогда вооружайтесь, у кого есть ружье — несите ружье, нет — его топор заменит. Лавиной пойдем. Лавиной, только так можно смять врага.
"Эх, мужики, мужики! — грустно думал Никита — Ну куда вас несет? И где вы остановитесь?. — Не помнит Никита, чтобы солдат отказался стрелять в мужика-бунтаря. Присяга — Всех расколотят, скольких еще детей осиротят". Никита тронул рукой золотой нательный крест, подарок бунтаря-офицера, которого Никита с друзьями провожали в Сибирь, за душевность солдатскую и подарил. Никого не винил, что гонят в Сибирь. Только иногда говорил: "Дурни мы, позвать бы за собой мужика — не устоял бы Николай Романов…"