В канун Рагнаради
Шрифт:
Звук. Звон. Частые лихорадящие удары сигнального била. Что, что?
Недоуменный, вопросительный взгляд на кормщика. Тот показывает вытянутой рукой куда-то на вершины утесов. Вот оно что: дым. Тонкая черная струйка - там, наверху, далеко, прямая и неподвижная, будто черное копье впилось в небо. Рваные клочья туч, налетая, слизывают ее, растворяют в себе, но в прорехах синевы она воскресает вновь - тонкая струйка черного дыма, сигнал. Чей? Что он означает? Эти вопросы нелепы, когда вокруг чужое море и рядом чужая земля.
И лязг била, и топот выбегающих на палубу перекрыл зычным окриком-командой
Полтора десятка ратников, десяток лодейщиков и торговых, похватавших оружие, - все здесь, на палубе.
А впереди, из узкого, не видимого еще залива (а кажется, что прямо из серых береговых утесов) выдвигается черная драконоголовая лодья урманский драккар. Низкая, длинная, она хищно скользит по тусклым волнам, быстро и согласно взмахивает рядами весел, и все ближе, все выше идолище, оскаляющееся с ее вздернувшегося к ненастному небу носа.
А кормщик выкрикивает отрывистые команды, и ратники строятся вдоль борта, и взвизгивают, вырываясь из темниц ножен на божий свет клинки, и уже злыми шершнями прогудели первые стрелы, и рядом кто-то хрипит, оседает на палубу, впиваясь скрюченными пальцами в воздух и в плечи соседей...
А ощеренная драконья пасть уже рядом, уже нависает над бортом, и в последний миг кормщик успевает рвануть правило, уберечь лодью от удара кованным медью бивнем драккара, и лодьи с маху сшибаются бортами, с треском, с гулким грохотом, и с жадным ревом вскакивают урманы-гребцы, в единый миг ставшие воинами. Их больше, много больше, чем новогородских ратников, но борт лодьи высок, и лезть на него с драккара - все равно, что идти на приступ крепостей стены.
А волны ярятся все злее, волны, будто норовистые кони, силятся сбросить корабли со своих пенных гребней, швыряют их к низкому небу, роняют в провалы между мутными водяными стенами, испытывают крепость людской работы, вновь и вновь сшибая борт с бортом. Но не удается волнам разъединить, разметать корабли - корабли теперь единое целое. Железные крючья на крепких плетеных канатах впились в борт лодьи, притянули ее к драккару, и ратники рубят канаты мечами, но тугое пеньковое плетение трудно уступает железу.
А тот, который я, рвет тетиву, стрелу за стрелой всаживает туда, вниз, в толпу урманов, силящихся всхлестнуться на борт лодьи железной волной, а потом метнулось снизу короткое копье, грохнуло в нагрудник, швырнуло спиной и затылком на палубу, и над лицом нависло злое косматое небо, и в небе этом выписывала кренделя мачта драккара с каким-то нелепым наростом на самом конце. Что, зачем? Но только-только взгляд, едва обретающий вышибленную ударом осмысленность запнулся о непонятное, как угнездившийся на мачте лучник-урман кувыркнулся в бесноватые волны, пробитый несколькими стрелами.
Встать, надо встать!
Лук потерян, но не до него теперь, когда первые урманы уже переваливаются через борт сюда, на палубу лодьи. И рука безошибочно находит длинную рукоять меча у левого бедра, и тяжелое лезвие вспыхивает серым сполохом, чертит перед
Но все изменилось. Внезапно, в единый миг. Рухнуло небо. На море, на корабли, на людей обрушилось чернотой, исступленными космами секущего ледяного дождя, беснующейся тяжестью пенных серых валов и ветра. Корабли стали адом, адом рушащегося дерева, лопающихся канатов, адом треска и грохота.
А люди... Люди, только что убивавшие друг друга на сделанном ими деревянном островке, таком жалком перед бешенством моря и неба... Люди...
Есть ли разница, кто рядом с тобой навалился всем телом на скользкое неподатливое правило? Есть ли разница, чьи обмороженные, скорченные судорогой пальцы впились рядом с твоими в гудящий, готовый лопнуть канат? Есть ли разница, чей топор, повинуясь еле слышному в этом аду сорванному выкрику твоего кормщика, врубается в лад с твоим в гнущуюся, стонущую мачту? Какая разница, урман или свой рядом, когда воины обернулись мореходами, сражающимися с бешенством моря за судьбу своих кораблей, ставших единым целым? Никакой.
А потом... Потом стих ветер, и было злое синее небо над серыми скалами, а волны все не могли успокоиться, зло теребили израненные, но не погибшие корабли, выброшенные на мелководье залива - узкого и длинного, как рубец от ножевой раны. И люди, изнемогшие в борьбе - неравной, но непроигранной - лежали вповалку на серой промозглой гальке под серой промозглой моросью и медленно оживали в них силы и память.
И память ожила, и как-то само собой получилось так, что опамятовавшиеся стали подтягиваться друг к другу, свои - к своим; и как-то само собой и кстати отыскалось оружие, которое, казалось, безвозвратно смыли из рук и из памяти осатанелые валы.
И вышло так, что не стало на берегу людей, а стали на берегу два хмуро ощерившихся друг на друга железных монолита, две многоногие, многоглавые но безликие черепахи, забранные в панцири плотно сдвинутых щитов, взблескивающие бивнями-клыками мечей - не подойти.
Так и стояли, настороженно внимательные, смертельно опасные один для другого, два плотных и стройных строя, одинаково сильные умением ударить единым кулаком, тяжело и слитно, не раздробившись в бою на множество.
Урманский кулак был поболее новогородского, и стоял он на своей земле, а своя земля не выдаст и не обманет. Новогородский же был силен тем, что лучше сумел сохранить оружие, а еще - пониманием безысходности положения своего, в котором лишь победа была спасением, поражение же сулило смерть либо долгое рабство. Силы были равны.
И вот шевельнулся урманский строй, сломал на миг нечеловеческую безукоризненность своих линий, но не сдвинулся, лишь выбросил из себя одного.
И этот один неторопливо двинулся к новогородцам - тяжелая коренастая фигура, длиннорукая и коротконогая, обманчиво неуклюжая на вид, в движениях исполненная особой грации, присущей хищным зверям.
И взгляд его небольших синих глаз, остро поблескивающих из-под низкого тусклого шлема, был взглядом воина - мудрого и хитрого, постигшего искусство благородной схватки и ночного разбоя.