В канун Рагнаради
Шрифт:
Он сделал несколько шагов, остановился, глядя на новогородцев ткнул пальцем в обломок стрелы, увязшей в массивном круглом щите, заносчиво вздернул заросший рыжими космами подбородок: "Чья?"
Тот, который я, не успел рассмотреть, распознать стрелу, но успел выйти из строя первым. Вышел, остановился перед урманом, разглядывая, и тот ответил таким же оценивающим взглядом в упор, и оба сочли противника достойным своего умения.
И - будто серой молнией полыхнул первый удар (не уследить, не разобрать - чей), и стону подобно прогудел подставленный щит, и заскользил, заметался перед глазами противник в диковинной пляске поединка, - под лязг сталкивающихся
И вдруг... Как это случилось? Удар ли урмана был столь могуч, изменило ли на миг не изменявшее доселе ратное мастерство, так, иначе ли, но под крик своих, под хищно-радостный взрев урманов треснул червленый щит, раскололся, повис на руке бесполезной путаницей железа и древесной щепы. И в тот же миг отпрыгнул в сторону урман, замер, держа меч вниз острием, ждал, торжествующе скалясь, пока стряхнет противник разбитый щит с руки, перехватит обеими ладонями половчее длинную рукоять своего меча: поединок - не резня, не любой ценой хороша в нем победа.
А тот, который я, понимал - противник умел, и без щита с ним не управиться. Одна надежда: расколоть его щит, либо переломить клинок и вновь уравняться оружием.
И удар - во всю силу рук и всем телом, и еще, и снова, и совсем приумолкли урманы, и ликующий рев своих за спиной - для них противник исчез, утонул в неистовом водопаде сокрушительных ударов, его уже нет, он - труп. А перед глазами - все шире и шире злорадная усмешка на заросшем рыжей щетиной лице.
Урман - мудрый и опытный воин. Отбивая, он уводит щит и клинок на себя, гасит мощь ужасных ударов, каждый из которых способен рассечь надвое неподвижного; и мощь их обращается против наносящего, утомляет, выматывает; и едкий пот заливает, слепит глаза, и руки сводит судорога изнеможения, все труднее взмахивать тяжелеющим мечом, все медленнее удары и недолго уже дожидаться урману мига, когда он сможет сам нанести удар один и последний.
И вот будто само небо раскололось вдруг ослепительной вспышкой, гулким звоном, и расплылось-растроилось лицо противника перед глазами, и в наваливающейся на плечи непомерной тяжестью темноте стремительно повернулась, накренилась земля... И в последний миг успел, дотянулся-таки, достал тот, я, эти одинаковые злорадно возликовавшие лица урмана множащимся жалом меча. Каждое - каждым.
А потом вздыбившаяся земля тяжело, с маху ударила по щеке и хлынула в глаза мраком.
Что это, что? Крохотной искрой, слабым язычком алого пламени дрожит, расплывается во мраке, рядом у самых глаз? Цветок? Здесь, на мокрой осклизлой гальке? Чудо? Кровь. И будто сорвали с ушей липкую пелену: крики, рев, чье-то надсадное хриплое дыхание - не свое ли? Кулаки упираются в гальку, и в правом все еще сжата рукоять меча; слабый соленый ветер ерошит волосы - почему? Где шлем? Встать... Трясутся колени, отказываются открываться глаза, немеет беззащитный затылок в ожидании ледяного железа... Почему я все еще жив? Почему он не добивает? Встать!
Это тяжелый труд - подниматься, оскальзываясь на гладких мокрых камнях, опираясь на меч, как на посох; а горячий пот ручьями стекает по лицу, и это хорошо, он промыл глаза и можно разглядеть хоть что-то сквозь розовый сумрак слипшихся от крови ресниц.
Урман. Вот он, здесь, совсем рядом. Стоит согнувшись, уронив щит, качается, зажимает ладонью лицо, и из-под ладони на рыжую бороду, на панцирь, на
Забыто все - и земля, и небо, и море; рев врагов и своих вышвырнут из слуха, словно хлам из сеней - перед лицом враг и бой не окончен.
Тот, который я, роняет с трудом поднятый меч на трясущуюся голову урмана - не достает, падает вслед за мечом на колени, на камни. И урман оседает на камни, тянется к лицу пальцами, с которых капает алое, рычит, и кровавые пузыри лопаются у него на губах. И тот, я, тянется навстречу бой! Бой не окончен!
Но кто это вцепился в плечи, в руки? Почему двое урманов оттаскивают назад своего?
Поединок окончен. Поединщики оказались равны, и боя не будет, не будет больше крови между своими и этими... Сегодня и здесь.
И был вечер, и горели на диком, безжизненном берегу костры (свой и чужой), но нашлись такие, кто подходил к чужому костру - не для драки, для разговора; и нашлись урманы, приходившие говорить к новогородцам. А потом было серое, туманное утро, и ледяная свинцовая вода была по грудь, и ноги скользили по предательскому каменистому дну, и руки переставали чувствовать от холода и усталости, но лодья ползла на глубину - тяжело, неохотно, но ползла, а урманы сгрудились на берегу и не мешали.
А потом паруса тяжело развернулись на скорой рукой починенных мачтах, и все - урманы и берег - кануло в тяжелый белый туман...
Это было давно, но тот, который я, помнит все, будто только вчера лопались от яростного рыка кровавые пузыри на этих губах, ведущих нынче учтивые речи:
– Наш спор не окончен, витязь. Мы испытали силу друг друга борьбой с бешенством моря, испытали и ратным железом. Силы были равны. Но осталось еще одно испытание - кубком хмельного вина. Пойдем, витязь! Я гость твой в этом городе, будь же и ты моим гостем на нашем торговом подворье. Пойдем, сразимся в последний раз, и если вновь не сумеем мы одолеть друг друга смешаем кровь, обменяемся именами и станем братьями!
И снова - мороз и ночь, снова скрипит под ногами снег, а улочки, тонущие в снегу и во тьме, тянутся, вливаются в новые, сплетаются в странный, но знакомый узор под бесстрастными белыми звездами; и редки черные силуэты людей, но и это малое их количество непомерно для зимней ночной поры, и город кажется непривычно оживленным, потому что - праздник.
А потом была калитка урманского гостевого подворья - крепкие доски, кованные тяжелой медью. Она натужно скрипела, трудно поворачивалась на вымерзших петлях, и в открывшейся за ней черноте замаячила фигура бронного урмана в заросшем мохнатым инеем шлеме, коченеющего в бессмысленном карауле.
А потом - мимо длинного ряда заваленных снегом лабазов, в двери, в темень и снова в двери, за которыми тусклый свет, протопленная до духоты тесная горница, ломящиеся столы и хриплый приветственный рев десятка хмельных глоток.
И был говор, и грохот посуды, и песни - странные, печальные, протяжные и исполненные яростного веселья, перемежающиеся хриплыми воплями.
И были пляски, здесь, в тесноте. По очереди, по одному выходили урманы и, почти не двигаясь с места, всплескивались вдруг бешеными высверками тяжелых широких клинков, сжатых в обеих руках, растворялись, тонули в неистовом мельтешении железных сполохов под ритмичные вскрики прочих.