В когтях германских шпионов
Шрифт:
Уцелевший последний гусар, Кнакфус, не дожидаясь участи своих соседей, пришпорив коня, бросился во весь дух к городу.
Ковальский и Глебович остались вдвоём. Нейман хрипел на камнях шоссе. Лошадь его стояла тихо, понурив голову, как будто с её хозяином решительно ничего не случилось.
Владек застыл весь в испуге растерянный. Он только сейчас понял ужас всего случившегося. Повинуясь голосу крови и братства, видя, какая опасность угрожает Ковальскому, рубанул он соседнего немца. А теперь, когда с такой изумительной поспешностью, здесь
А Ковальский, хватая за повод лошадь Глебовича, торопил:
— Бежим, Владек, бежим! Секунда, и та дорога!.. Слышишь, топот? Погоня!..
— Бежим!.. — повторил Глебович. Ему так приятно и удобно было повиноваться, Ковальский вывел его из цепенеющей нерешительности. Почём знать, быть может, и расстрел, и мучение, которые он считал неизбежными, развеются в призрак?
А топот ближе, явственнее, четче…
Глебович и Ковальский свернули в сторону. Кони, спружинившись, перемахнули через ров и понеслись сжатым полем.
Погоня очутилась уже на месте кровавой схватки. Двое спешились подобрать Неймана, остальные, человек двенадцать, разделились. Часть пустилась вперёд по шоссе. Другие бросились справа и слева по бездорожной целине сжатых полей.
У беглецов не было пути-дороги. Все их спасение — в кратчайшей прямой, в том, чтоб с наивозможнейшей быстротою покрыть ее. И нещадно шпоря коней своих, низко пригнувшись, мчались они бешеным карьером, и только свистел кругом холодный воздух, высекая из глаз острые, режущие слезы. И оба оглядывались назад, в предательскую темень.
Несутся за ними какие-то распластывающиеся силуэты. И доносит ветер неясные крики. Потом силуэты как будто приросли к земле, растаяли, слившись с окружающим мраком. Что-то сухо и коротко защелкало… Преследователи, не надеясь догнать, спешились, на авось открыли огонь. Беглецы даже обычного характерного свиста не слышали, так далеко низали ночь шальные пули. Еще несколько выстрелов — и тишина. Только сабля Владека бряцает на скаку и бьется о стремя. Миновала одна опасность за спиною, новая — впереди. Если они будут тем же аллюром нестись, их могут обстрелять русские дозоры, далёкие от мысли, что эти два немецкие гусара спешат к ним, желая сдаться в плен.
И вот кончилась сжатая целина, сухой, высокой и колючей стеною сдерживавшая конский бег. Запарились вспотевшие лошади. Густо дымилась и белела в темноте мыльными клочьями осевшая на мордах пена.
Мягкая, пыльная проселочная дорога, и кое-где вдоль пушистыми вехами торчат одинокие вербы. Вправо — ближе к немцам, взять влево — ближе к русским.
Беглецы ехали шагом. Первые минуты не могли обменяться словом, и каждый слышал учащенное биение сердца другого.
— Ну, Владек, теперь мы, кажется, спасены!..
— Дай бог… Что-то нас ждёт впереди?
— Чтоб ни случилось, хуже не будет, а лучше.
— Хвала
Проехали средь ночи версты две. В соседнем перелеске дико, удушенным младенцем, рыдала сова. Гусары перекрестились…
— К добру или нет?
— А вот мы сейчас увидим… Смотри, Владек!..
Навстречу беглецам подвигалась кучка всадников. Расстояние было шагов триста. Послышался окрик:
— Стой!
Гусары остановились. Донеслось щелканье затворов. Русский дозор подошёл вплотную. Чей-то голос, молодой, совсем юношеский, спросил на чистом немецком языке:
— Куда едете?
— К вам, господин офицер, к русским.
— Вы «гусары смерти»? — спросил обладатель юного голоса, разглядывая чёрные венгерки, с белеющими во тьме шнурами и меховые шапки с белым черепом.
— Так точно, господин офицер, мы «гусары смерти» — поляки! Мы ушли от жестокого обращения немцев, и, кроме того, нас заставляют воевать с нашими братьями…
— Вишневский, — обратился офицер к одному из своих нижних чинов, — поговори с ними по-польски…
Вишневский разговорился с пленниками. Остальные кавалеристы зорко всматривались кругом во мрак, предполагая засаду. Но ничего подозрительного. Тихо… По-ночному тихо… Слышно, как с хрустом жуют лошади мундштучное железо… Доносится из темнеющего пятном перелеска рыдание совы.
— Мы вас отведём в эскадрон, как пленных, — объявил беглецам юный голос.
— Мы только этого и просим, господин офицер!..
— Ваши карабины и сабли?
— Вот мой карабин, а сабли нет, — сказал Ковальский.
— Где же она?
— Ее отобрал у меня эскадронный.
— Кто у вас эскадронный?
— Барон Гумберг.
— Гумберг? Этот палач, мародёр, убийца?..
— Так точно, господин офицер…
Часть дозора двинулась вперёд, другая часть вместе с пленными и корнетом Имшиным повернула назад к деревне, в которой стоял временно гвардейский эскадрон.
— Вы не голодны? — спрашивал корнет беглецов. И не дождавшись ответа, порылся в кобурах и дал Ковальскому и Глебовичу по шоколадной плитке…
Деревушка, бедная, маленькая, словно в землю вросла своими низенькими халупами. В одной из халуп, при свете вставленного в коническую бутылку огарка, смуглый офицер с большим носом, черной, мефистофельской бородкой, в оливковой рубахе, с золотыми ротмистерскими погонами, писал у грубого, колченогого стола письмо.
Карандаш то в недоумении останавливался, то бегал уверенно в длинных пальцах узкой руки с бирюзовым перстнем. Бирюза — любимый, фатальный камень всех суеверных кавалеристов. Иной самый отважный, не сядет на лошадь без бирюзового перстня-амулета.