В когтях германских шпионов
Шрифт:
Послышались шаги, на этот раз энергичные, твердые и чёткие, со звоном шпор. Гумберг с порога озарил комнату электрическим фонариком.
— Ну что? Вам не нужна больше старая ведьма? Проваливай!
И теперь, при скользнувшем свете, убедилась Мара, что лицо деревенской женщины — в сухих морщинах и влажное от слёз. Распухшие, красные глаза, видимо, плакали очень много. Она, сгорбившись и вздохнув, засеменила прочь к выходу.
Гумберг поставил фонарик, напоминающий видом своим портсигар, на стол, предварительно задержав кнопку на мертвой точке, чтоб свет струился сам собою, без нажима, и направил белый, резкий сноп лучей на княжну.
— Вы плакали?
— Какое вам дело? — ответила она с ненавистью.
— Потому
Он умолк, сам весь в тени, в своей медвежьей шапке с султаном, и освещая пленницу. Не глядя на Гумберга, княжна щурила от яркого света зеленоватые глаза. Нерешительными судорогами пробегало по лицу что-то… И спазмы сжимающими кольцами подступали к горлу. Она боялась разрыдаться.
— Мы сейчас отправимся ко мне, — молвил Гумберг. — Я устроился в доме ксёндза, и устроился не без комфорта. Найдется бутылка-другая старого меда и, надеюсь, этот польский мёд несколько изменит ваше мрачное настроение. Прошу следовать за мною. Ваши вещи возьмут…
Гумберг прислушался. Галоп, нескольких всадников… Ближе, совсем близко и вдруг оборвался у самой халупы. В окно видны конные силуэты. Кто-то спешился, бежит по ступенькам…
— Что такое, Румпель?
— Господин ротмистр, мы были в дозоре… Нами открыта небольшая пехотная колонна русских из двух рот. Она движется сюда. Через час могут занять деревню. Совсем близко…
— Чёрт вас подери! Вы не разведчики, а сонные черепахи! И когда неприятельская пехота у вас на плечах, вы, кавалерия, об этом тогда только доносите! Сию же минуту — сбор!.. Мы очистим деревню. Одну лошадь из пулеметной команды оседлать строевым седлом. На ней поедет пленница… Слышите, княжна? Мы увезём вас подальше. Вот где пригодится ваша манера ездить по-мужски! Но, увы, я не могу предложить вам соответствующего костюма… Проклятые русские! Весь мой план вверх дном. Я ухожу.
Вы оставайтесь — и ни с места! Не подумайте убежать, воспользовавшись суматохой. Никакой суматохи, полный порядок, часовые на местах и в самый последний момент им подадут готовых осёдланных лошадей…
34. Опять…
Леонид Евгеньевич Арканцев был всё тот же. И розовое, необыкновенно благообразное лицо с надушенными "валуевскими" бакенами, и внушительный взгляд светлых, прозрачных глаз, умеющих так многозначительно щуриться, и отменная корректность всей фигуры. Словом, никаких перемен за три с лишним месяца — и каких напряжённых, лихорадочных месяца! — войны.
Так лишь с первого впечатления. На самом же деле, Арканцев, много работавший и в министерстве, и дома, похудел и побледнел. Минутки не было свободной. Напрасно ждали его к себе антиквары, заманивая великолепными Гальсами, Боровиковскими, Фортуни. И хотя в нём сидел искренний и пламенный любитель, он отмахивался обеими руками:
— Потом, потом, как-нибудь!..
— Ваше превосходительство, не утруждайтесь, сами на квартиру доставим. Один только взгляд бросить!
— Потом… Не до вас, не до картин мне!
— В чужие руки уйдёт, ваше превосходительство… Жальчее будет…
— Что ж, пусть! До картин ли теперь?
— Конечно, вам лучше знать… Ваше дело — государственное! Война!.. Вот она где у нашего брата-антиквара сидит, война эта самая!..
Даже в обед и в завтрак Леонид Евгеньевич редко принадлежал самому себе.
— Я очень рад тебя видеть, и все такое, но в моём распоряжении для тебя — полчаса!..
На этом основании Арканцев сразу приступил к делу. На изложение ушло двадцать с чем-то минут, и лишь оставшийся "хвостик" уделил Леонид Евгеньевич частной, вернее даже, получастной беседе.
— Вот видишь, война затягивается… Тем лучше для всех нас и тем хуже для австро-германцев. Каждый лишний месяц — новый шаг к их могиле. До чего они опростоволосились и как ловко сели в лужу!.. Вот вам хваленая дипломатия, вот вам полувековая, неусыпная подготовка к войне. А в результате — разгром самых безмятежных, временно занятых городов и пунктов, и в смысле стратегических успехов — одна жалость. В особенности на чужой территории. Немецкая армия без гладких, как стол, шоссе, без телефонной сети, без тысяч автомобилей, перевозящих пехоту, словом, когда кончается фабрика и начинается армия — это уже далеко не тот кулак, под гипнозом которого была так долго Европа. И они теряют десятки тысяч людей, как тучи дикарей, лезут на русские и французские пулеметы, напоминая собой магдийских мятежников, атаковавших черными гущами английские митральезы… Однако я заговорился… Поезжай с Богом, будь аккуратен, точен и предприимчив. Поклон графине. Бедная, этот каторжник не оставляет ее в покое… И какая дерзость! Я протелеграфирую в Варшаву, чтоб за всеми гостиницами и меблированными комнатами был усилен самый тщательный надзор. Хотя такой гусь, как Флуг, буде пожелает еще раз явиться, найдёт себе приют у варшавских немцев, среди которых надлежащая чистка далеко еще не начиналась.
Криволуцкий уехал.
Опять утомительная дорога. Особенно для тех, кто в обычное время привык, выехав из Петрограда сумерками, утром уже проснуться в Варшаве. Но у Вовки было отдельное купе. И это скрашивало и медлительность бега, и долгие стоянки, иногда в чистом поле. Стоянки по нескольку часов, чтоб пропустить очередные воинские поезда.
Вовка обложился накупленными книгами, но они так и остались неразрезанными. Ему и хотелось читать, поскорей убить время, и не читалось потому, что мысли его забегали вперёд, на Госпитальную улицу, в пансионат пани Кособуцкой. И хотя Ирма там в относительной безопасности и под опекою супругов Мирэ, однако воображение Вовки рисовало ему всякие страхи.
Неужели он так привязался к этой женщине? И так тесно переплёл свое существование с её мятежной, полной приключений жизнью? И мимолетная связь на почве "Семирамис-отеля", связь, порождённая чувственностью, выросла в нечто большее?
Он гнал от себя подробный анализ своих чувств к Ирме, не хотел разбираться в своих к ней отношениях. Но и сама графиня, и судьба её не давали ему покоя.
И две ночи пролетели без сна. Моментами лишь забывался он в дрёме. Но это были скорей бредовые кошмары, чем успокоительный отдых. И не было грани между сном и действительностью. Сознание бодрствовало наполовину. Бодрствовало с тем, чтоб в синем трепетном полумраке вздрагивающего купе рисовать неясные обрывки чего-то похожего на картины и образы. И лица, фигуры, профили, отдельные руки, губы, улыбки — свивались в какой-то пляшущий хоровод, то появляясь, то исчезая. Трудно было сказать, где начинаются баки Арканцева и где расплывается в бледную маску трупа гладко-выбритое лицо Флуга со скошенным лбом и тусклыми глазами. Он видел страдальческий образ Ирмы, зовущий, протягивающий руки, и тут же шевелились резиновые губы, растягивавшиеся в такую длинную улыбку, что она раздвигалась за пределы купе… Улыбку Мирэ.