В кругах литературоведов. Мемуарные очерки
Шрифт:
Мы были с нем не только одногодки, но в полном смысле сверстники: я появился в конце сентября 1935-го, он два месяца спустя. Когда мы впервые увидели друг друга и с первой встречи интенсивно друг к другу потянулись, ни его, ни меня в науке еще не было, мы только топтались у ее дверей в надежде туда проникнуть. Я был учителем школы рабочей молодежи, в аспирантуру меня не пустили по причине моего еврейства, но я пытался и учился что-то исследовать, и получал поддержку у московских и ленинградских специалистов.
Я написал тогда статью на крамольную тему «Пушкин и Польское восстание 1830-1831 гг.», где пересматривался господствующий в советское время взгляд на трактовку этих событий в стихах «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина». Опубликовать ее в тех условиях не решился никто (она увидела свет через тридцать лет после своего создания
А секретарем Пушкинской группы был Вацуро, которому и поручили организационную подготовку мероприятия. Придя в Пушкинский Дом, я позвонил ему от дежурного, и ко мне спустился ну прямо мальчик! Даже исполнившихся к тому времени 27 лет ему нельзя было дать. О бороде, ставшей позднее неотъемлемой частью его имиджа, полагаю, не помышлял и он сам. Он отвел меня в пушкинский кабинет, который на предстоящие десятилетия стал для меня как бы главной комнатой этого дома, назвал участников предстоящего заседания. А были там имена одно громче другого, скандальная тема привлекла многих: возглавлявший отдел новой русской литературы Б. П. Городецкий, руководивший отделом рукописей Н. В. Измайлов, видный ленинградский методист К. П. Лахостский, тогда еще не известный, но позднее занявший заметное место в науке Ю. В. Стенник. Всех не упомню.
В. Э. Вацуро
Обсуждение было бурным. Не вдаваясь в детали, скажу только, что я вышел из него победителем, и даже Городецкий, бывший главным объектом моей критики, вынужден был признать, что узнал из моего доклада много нового и что некоторые положения его прежних работ ему придется пересмотреть. Вацуро выступил очень коротко, и его замечания не касались существа проблемы, а были, так сказать, техническими. Сегодня, когда я знаю о нем все, что знаю, не могу отделаться от ощущения, что в нем уже тогда складывалась черта его характера, о которой речь впереди: «не хочу ставить себя в один ряд со всякими там докторами, профессорами и обладателями разных громких титулов».
Запомнился такой эпизод. Поскольку в моем докладе больше говорилось о ситуации и событиях 1830 и 1831 годов, чем собственно о стихах Пушкина, Вацуро сказал как о чем-то само собой разумеющемся: «Леонид Генрихович как историк…» Мейлах перебил его обращенным ко мне вопросом: «Вы разве историк?» Я ответил: «По образованию и тематике моих работ я филолог, но по складу своего научного мышления – историк».
Этот доклад открыл мне путь к научному общению с кругом крупнейших ленинградских ученых. Я познакомился с Д. С. Лихачевым, Д. Е. Максимовым и другими, сыгравшими важную роль в моей судьбе. Я работал в то время над кандидатской диссертацией и над книгой «Творческий путь Баратынского», которая вышла в издательстве «Наука» в 1966 году, проводил много времени в библиотеках и архивах Москвы и Ленинграда и, конечно, в Пушкинском Доме. Именно тогда, в процессе интенсивного общения с Вацуро, у меня сложились с ним те отношения, которые с годами становились все ближе и доверительнее. То, что мы остались на «вы» и в письмах, а также в официальной обстановке и в присутствии посторонних величали друг друга по имени и отчеству, характера наших отношений никак не отражает. Вадимом и Леней мы были наедине, в часы не слишком частых застолий, разгоряченные напитками, которыми оба – будем откровенны – никогда не пренебрегали.
Когда вышла моя книга о Баратынском, один из первых экземпляров уже в августе был отправлен Вацуро. И вот какое письмо я от него получил:
Дорогой Леонид Генрихович!
Странно посылать благодарность за подарок через полгода – странно и невежливо. Но Вы не сочтете позднюю отсылку этого письма за небрежение. Дело в том, что я получил Вашу книжку по возвращении из отпуска, и, мысленно благодаря Вас, рассчитывал встретиться с Вами в Ваш очередной приезд, который, как я знал, состоится осенью, чтобы выразить Вам
Не будучи специалистом по Баратынскому, я не могу судить о Вашей книге достаточно профессионально, и мои впечатления – лишь впечатления читателя, скажем так, средней квалификации. Должен сказать, что я прочел Вашу книжку с удовольствием – она, по-моему, очень хорошо написана, в ней есть многое, что мне близко и интересно (интересно, собственно, почти все); очень хорош, в частности, анализ эволюции взглядов Белинского на творчество Баратынского. В популярной книжке Вы сумели – что редко кому удается – вовсе избежать почти неизбежного упрощения многих сложных вопросов. У меня нет никакого сомнения, что книжке предстоит сыграть свою – очень положительную – роль в «воскрешении» Баратынского среди широкой читательской публики.
Еще раз – я очень жалею, что нет возможности поговорить подробно. Письмо имеет свои границы, свои жанровые и всякие другие пределы; в нем всего не скажешь, и для обсуждения оно мало подходит. Кое-что мне показалось спорным или недостаточно развернутым (Вы видите, что я начинаю предъявлять к популярной книге требования почти такие, как к большой монографии, – но пеняйте на себя: Вы так и писали). Мне показалось, что Вы взяли две, условно говоря, точки отсчета: декабристы и Пушкин. И заставляете Баратынского двигаться в этих пределах, что иногда производит впечатление некоторой искусственности, быть может, уступки традиционным точкам зрения. Я понимаю, что специальная аргументация тех или иных выводов (в частности, в важном вопросе о взаимоотношениях Баратынского и Пушкина) по необходимости вынесены Вами за пределы книги, но, может быть, следовало сказать об этом подробнее. Это ведет нас к нашему старому спору – о типах художественного мышления и его, так сказать, историко-литературной функции; я все же продолжаю считать, что разность этих типов никогда не является причиной литературных расхождений. Можно было бы наметить и другие точки возможных дискуссий, – но все это частности. Позвольте еще раз поблагодарить Вас и поздравить Вас с выходом в свет хорошей книжки.
Ваш В. Вацуро
20 ноября 1966 г.
Р. S. Борис Соломонович (Мейлах. – Л.Ф.) показал мне Вашу очень интересную статью. У него тоже положительное впечатление. Что Вы собираетесь с ней делать?
В.В.
Это письмо требует некоторых пояснений. Прежде всего, должен признаться, что я не сразу осознал, чего стоит та высокая оценка, которой его автор удостоил мою книгу. Я получил множество хвалебных слов от виднейших советских и иностранных ученых. В их числе были М. П. Алексеев, Н. М. Дружинин, П. Н. Берков, Л. Я. Гинзбург, Е.Г. Эткинд, А. А. Аникст, Ю. В. Манн, Ю.Г. Оксман, Г. М. Фридлендер и другие, и я тогда не осознал, что похвала Вацуро особая, и кого попало он ею не одарит. Была в его письме одна деталь, показавшая, что Вацуро увидел в моей книге то, чего не заметил никто другой. В ней впервые было привлечено специальное внимание к анализу эволюции отношения Белинского к Баратынскому. Я придавал ему такое значение, что вынес этот анализ в заключение книги. Никто, кроме Вацуро, не обратил на это внимания, он один услышал биение моего сердца. Понятно, как это повышало в моих глазах значимость его критических замечаний.
Вообще в этом человеке удивительно сочетались открытость, доброжелательность, готовность прийти на помощь каждому, кто в ней нуждается, с четким пониманием того, кто есть кто… Не сомневаюсь, что тем, кто общался с ним более или менее регулярно, запомнилась такая особенность его внешности – характерный пронзительный прищур. Веки сдвигались, в глазах загорался недобрый огонек, и следовала – не реплика! – а отравленная стрела. Как-то в застольной беседе я передал ему слова Г. М. Фридлендера, что сотрудники Пушкинского Дома делятся на две категории: старые зубры и молодые карьеристы. Реакция Вадима была мгновенной: «Он забыл третью категорию – старые карьеристы». В другом разговоре я поделился с ним своим мнением о непорядочном, на мой взгляд, поведении В. С. Непомнящего. Тот же беспощадный взгляд – и выстрел: «Это он непомнящий. А мы кое-что помним».