В лесах. Книга Первая
Шрифт:
Когда Настя входила в горницу, молодой Снежков стоял возле Алексея. Он был одет «по-модному»: в щегольской короткополый сюртук и черный открытый жилет, на нем блестела золотая часовая цепочка со множеством разных привесок. Белье на Снежкове было чистоты белоснежной, на левой руке белая перчатка была натянута. Михайло Данилыч принадлежал к числу «образованных старообрядцев», что давно появились в столицах, а лет двадцать тому назад стали показываться и в губерниях. Строгие рогожские уставы не смущали их. Не верили они, чтоб в иноземной одежде, в клубах, театрах, маскарадах много было греха, и Михайло
Михайло Данилыч был из себя красив, легкие рябины не безобразили его лица; взгляд был веселый, открытый, умный. Но как невзрачен показался он Насте, когда она перевела взор свой на Алексея!
Патап Максимыч познакомил с женой и дочерьми. Уселись: старик Снежков рядом с хозяйкой, принявшейся снова чай разливать, сын возле Патапа Максимыча.
— Просим полюбить нас, лаской своей не оставить, Аксинья Захаровна,говорил хозяйке Данило Тихоныч. — И парнишку моего лаской не оставьте… Вы не смотрите, что на нем такая одежа… Что станешь делать с молодежью? В городе живем, в столицах бываем; нельзя… А по душе, сударыня, парень он у меня хороший, как есть нашего старого завета.
— Что про то говорить, Данило Тихоныч, — отвечала Аксинья Захаровна, с любопытством разглядывая Михайла Данилыча и переводя украдкой глаза на Настю. — Известно, люди молодые, незрелые. Не на ветер стары люди говаривали: «Незрел виноград невкусен, млад человек неискусен; а молоденький умок, что весенний ледок…» Пройдут, батюшка Данило Тихоныч, красные-то годы, пройдет молодость: возлюбят тогда и одежу степенную, святыми отцами благословенную и нам, грешным, заповеданную; возлюбят и старинку нашу боголюбезную, свычаи да обычаи, что дедами, прадедами нерушимо уложены.
— Это вы правильно, Аксинья Захаровна, — отвечал старый Снежков. — Это, значит, вы как есть в настоящую точку попали.
— Куда я попала, батюшка? — с недоумением спросила Аксинья Захаровна.
— В настоящую точку, значит, в линию, как есть, — ответил Данило Тихоныч. — Потому, значит, в ваших словах, окромя настоящей справедливости, нет ничего-с.
— Невдомек мне, глупой, ваши умные речи, — сказала Аксинья Захаровна. — Мы люди простые, темные, захолустные, простите нас, Христа ради!
— А ты слушай да речей не перебивай, — вступился Патап Максимыч, и безмолвная Аксинья Захаровна покорно устремила взор свой к Снежкову: «Говорите, мол, батюшка Данило Тихоныч, слушать велит».
Прочие, кто были в горнице, молчали, глядя в упор на Снежковых… Пользуясь тем, Никифор Захарыч тихонько вздумал пробраться за стульями к заветному столику, но Патап Максимыч это заметил. Не ворочая головы, а только скосив глаза, сказал он:
— Алексей!
Алексей проснулся из забытья. Все время сидел он, спустя глаза в землю, не слыша, что вокруг его говорится…
Золото, только золото на уме у него… Услышав хозяйское слово и увидя Никифора, встал. Волк повернул назад и, как ни в чем не бывало, с тяжелым вздохом уселся у печки, возле выхода в боковушу. И как же ругался он сам про себя.
— По нынешним временам, сударыня Аксинья
— Велика молитва праведников перед господом, — с набожным вздохом молвила Аксинья Захаровна.
Стуколов нахмурился. Как ночь смотрит, глаз не сводя со старого краснобая.
— Я вам, сударыня Аксинья Захаровна, про одного моего приятеля расскажу, — продолжал старик Снежков. — Стужин есть, Семен Елизарыч в Москве. Страшный богач: двадцать пять тысяч народу у него на фабриках кормится. Слыхали, поди, Патап Максимыч, про Семена Елизарыча? А может статься, и встречались у Макарья — он туда каждый год ездит.
— Как про Стужина не слыхать, — ответил Патап Максимыч, — люди известные. Миллионах, слышь, в десяти.
— Посчитать, и больше наберется, — отвечал Данило Тихоныч. — Поистине не облыжно доложу вам, Аксинья Захаровна, таких людей промеж наших христиан, древлего то есть благочестия, не много найдется!.. Столп благочествия!.. Адамант!.. Да-с. Так его рогожский священник наш, батюшка Иван Матвеич, и в глаза и за глаза зовет, а матушка Пульхерия, рогожская то есть игуменья, всем говорит, что вот без малого сто годов она на свете живет, а такого благочестия, как в Семене Елизарыче, ни в ком не видывала… Через него, сударыня Аксинья Захаровна, можно сказать, все Рогожское держится, им только и дышит. Потому, знаете, от начальства ноне строгости, а Семен Елизарыч с высокими людьми водит знакомство… И оберегает.
— Дай ему, бог, доброго здоровья и души спасения, — набожно, вполголоса, проговорила Аксинья Захаровна. — Слыхали и мы про великие добродетели Семена Елизарыча. Сирым и вдовым заступник, нищей братии щедрый податель, странным покой, болящим призрение… Дай ему, господи, телесного здравия и душевного спасения…
— Так-с, — ответил Данило Тихоныч. — Истину изволите говорить, сударыня Аксинья Захаровна… Ну, а уж насчет хоша бы, примером будучи сказать, этого табачного зелья, и деткам не возбраняет, и сам в чужих людях не брезгует… На этом уж извините…
— Сквернится? — грустно, чуть не со слезами на глазах спросила Аксинья Захаровна.
— Одно слово — извините! — с улыбкой отвечал Данило Тихоныч.
Стуколов плюнул, встал со стула, быстро прошелся раза два в сторонке и, нахмуренный пуще прежнего, уселся на прежнее место.
— Что делать, сударыня?
– продолжал Снежков. — Слабость, соблазн; на всякий час не устоишь. Немало Семена Елизарыча матушка Пульхерия началит. Журит она его, журит, вычитает ему все, что следует, а напоследок смилуется и сотворит прощенье. «Делать нечего, скажет, грехи твои на себя вземлем, только веру крепко храни… Будешь веру хранить, о грехах не тужи: замолим».