В лесах. Книга Первая
Шрифт:
Все улеглись. Никого не берет дрема, сон никому не смыкает глаз.
Долго в своей боковушке рассказывала Аксинья Захаровна Аграфене Петровне про все чудное, что творилось с Настасьей с того дня, как отец сказал ей про суженого. Толковали потом про молодого Снежкова. И той и другой не пришелся он по нраву. Смолкла Аксинья Захаровна, и вместо плаксивого ее голоса послышался легкий старушечий храп: започила сном именинница. Смолкли в светлице долго и весело щебетавшие Настя с Фленушкой. Во всем дому стало тихо, лишь в передней горнице мерно стучит часовой маятник.
Сам хозяин не спит, думу думает.
С министрами в компании обеды задаю, не то что Никитишнины. И сам у министров в почетных гостях!.. Кланяются мне, ублажают, угодить стараются: чуют тугой карман!.. Чего ни захотел, как по щучьему веленью все перед тобой… Больниц на десять тысяч кроватей настрою, богаделен… всех бедных, всех сирых, беспомощных призрю, успокою… Волгу надо расчистить: мели да перекаты больно народ одолевают… Расчищу, пускай люди добром поминают… Дорог железных везде настрою, везде… И сведает про меня сам батюшка, пожелает видеть самолично… Министры скачут, генералы, полковники, все: Патап Максимыч, во дворец пожалуйте…" И выходит наше красно солнышко…"
Но тут вдруг ему вспомнились рассказы Снежковых про дочерей Стужина. И мерещится Патапу Максимычу, что Михайло Данилыч оголил Настю чуть не до пояса, посадил боком на лошадь и возит по московским улицам… Народ бежит, дивуется… Срам-от, срам-от какой… А Настасья плачет, убивается, не охота позор принимать… А делать ей нечего: муж того хочет, а муж голова.
Вскочил с постели Патап Максимыч и, раздетый, босой, заложа руки за спину, прошел в большую горницу и зачал ходить по ней взад и вперед.
«Руки по локоть!.. Шея, плечи голые и грудей половина!.. Тьфу ты, мерзость какая! — думает он, расхаживая по горнице…— И дочери у него в Казани так же щеголяют… До заутрени пляшут!.. Люди богу молятся, а они голые пляшут!.. Иродиады, прости господи!.. Срамота!.. И всяк на них смотрит, а они хоть бы платочком прикрылись, бесстыжие, — нет… Верхом, с хвостом, боком на лошади по Сокольникам рыщут, ровно шуты какие, скоморохи!.. Ни стыда в глазах, ни совести!.. Нет, сударь Михайло Данилыч, ищи себе невесту в ином месте, а у нас про тебя готовых нет… Не рука нам таковский зять… Отдам я детище свое на поруганье?.. Выведу на позор родную дочь?.. Да скорее в землю живую ее закопаю, чем такое бесчестье на род-племя приму… Ну, друг любезный, Данило Тихоныч, сходились мы с тобой, не бранились, дай бог разойтись не бранясь, а сыну твоему Настасьи моей не видать… Просим не прогневаться, ищите лучше нас… Чуяло сердеченько
Долго ходил взад и вперед Патап Максимыч. Мерный топот босых ног его раздавался по горнице и в соседней боковушке. Аксинья Захаровна проснулась, осторожно отворила дверь и, при свете горевшей у икон лампады, увидела ходившего мужа. В красной рубахе, с расстегнутым косым воротом, с засученными рукавами, весь багровый, с распаленными глазами и всклокоченными волосами, страшен он ей показался. Хотела спрятаться, но Патап Максимыч заметил жену.
— Тебе что? — спросил шепотом, но гроза и в шепоте слышна была.
— Не спится что-то, Максимыч… Про Настеньку все думается…— едва слышно отвечала Аксинья Захаровна.
— Чего еще?.. Ну?.. — сказал Патап Максимыч, остановясь перед женой.
— Да я ничего… Известно, твоя воля… Как хочешь…— И залилась бедная слезами.
— О чем заревела?.. Гостей, что ли, перебудить?.. А?.. — грозно спросил именинницу Патап Максимыч.
— Настасья с ума нейдет, кормилец ты мой. Разрывается мое сердечушко, заснула было, так и во сне-то вижу ее, голубушку… Оголили… срамить ведут…
— Ну, ступай спать, — мягким голосом сказал жене Патап Максимыч. — Утро вечера мудренее… Ступай же, спи… Свадьбе не бывать.
Бросилась в передний угол именинница и начала класть земные поклоны. Помолившись, кинулась мужу в ноги.
— Бог тебя спасет, Максимыч, — сказала она, всхлипывая. — Отнял ты печаль от сердца моего.
— Полно же, полно, ступай… Спи, говорят тебе, — молвил Патап Максимыч. — Да ну же… Тебе говорят…
Ушла в свою боковушу Аксинья Захаровна. А Патап Максимыч все еще ходил взад и вперед по горнице. Нейдет сон, не берет дрема.
Вдруг слышит он возню в сенях. Прислушивается — что-то тащат по полу… Не воры ль забрались?.. Отворил дверь: мать Манефа в дорожной шубе со свечой в руках на пороге моленной стоит, а дюжая Анафролия с Евпраксией-канонницей тащит вниз по лестнице чемодан с пожитками игуменьи.
Как взвидела брата матушка Манефа, так и присела на пороге. Анафролия стала на лестнице и, разиня рот, глядела на Патапа Максимыча. Канонница, как пойманный в шалостях школьник, не знала, куда руки девать.
— Это что?.. — спросил Патап Максимыч.
— Я братец… домой хочу… в обитель собралась…— шептала Манефа.
— Домой?.. А коль тебе домой захотелось, зачем же ты, спасённая твоя душа, воровским образом, не простясь с хозяевами, тихомолком вздумала?…
А?..
Молчала игуменья.
— Что ж это ты, на срам, что ли, хочешь поднять меня перед гостями?.. А?.. На смех ты это делаешь, что ли?.. Да говори же, спасенница… Целый, почитай, вечер с гостьми сидела, все ее видели, и вдруг ни с того ни с сего, ночью, в самые невесткины именины, домой собраться изволила!.. Сказывай, что на уме?.. Ну!.. Да что ты проглотила язык-от?