В лучах заходящего солнца
Шрифт:
Людскую толпу видно издали. Поезда из Гельсингфорса и Выборга приходят в Райоки глубокой ночью, а пограничная служба начинает работать с девяти утра. Несмотря на наличие бумаг от заведующего эвакуационными перевозками, не всем удается пройти пограничный контроль сразу. Некоторые ждут до двух дней. Семьи, с детьми и стариками, греются у разведенных в лесу костров. Все запасаются в дорогу провизией, потому что по пути ничего купить невозможно, а когда подходит очередь, легко расстаются с продуктами, ведь нужны рубли.
Я подъехала к группе, сидевшей возле смастеренной кем-то печки-кладки, на которой варился чай. Тучный старик в расстегнутом
Открылись двери пограничной службы, и в толпе поднялось оживление. Люди стали выстраиваться в очередь. Мои собеседники поднялись тоже. Было видно, как миновав контроль, кто-то уже побрел по рельсам в сторону русской границы, где в 11 часов должна открыться советская таможня. Откуда-то возникли крепкие носильщики, предлагавшие свои услуги по доставке тяжелых чемоданов. Покатилась дрезина, доверху нагруженная скарбом.
Когда папа смог пройти путь до Никольской церкви и обратно до дачи, Готфрид Карлович благословил наш отъезд. Мы снова уложили вещи. Папа отправил меня на почту с телеграммой: «Выезжаем завтра в утро».
За время нашего пребывания на даче мы успели сжечь все прошлогодние дрова, а новых так и не купили. Папа уверял, что летом дрова будут в достаточном количестве. Прощаясь с дачей, я трогала еще теплые печи, и жалела о таком кратком свидании с Мерихови. И хотя за окнами уже вовсю щебетали птицы, а из щелей вылезали на солнце сонные зеленобрюхие мухи, последнюю перед отъездом ночь нам предстояло провести в простывшем доме. Однако, когда на следующее утро мы пришли на станцию, то поезда не увидели, а увидели военных – граница закрылась навсегда.
Тот день вспоминается как бесконечный. Приходили и уходили соседи, сочувствовали, делились слухами и предположениями. Никто не знал, что делать дальше… Папа бросался писать маме то письмо, то телеграмму. Я раздувала самовар на летней веранде, настежь распахнув окна во двор. Пригревало солнышко, пахло весной и сыростью.
Папа закончил письмо поздно и отослал меня с ним в Териоки только утром. Зеленели мхи, вылезали первоцветы, качалась тонкая молодая поросль. Небо чистое, а воздух так ясен и прозрачен, что в нем мгновенно улавливался дымок отсыревшей печки. Сердце замирало от предчувствия, что вот-вот за поворотом покажется обоз, нагруженный мебелью или тюфяками. Однако, улицы оставались немноголюдны.
На почте сказали, что я опоздала. Приходить нужно было вчера, ибо с этого дня почта в Петроград больше не ходит.
Мы думали, что это ненадолго. Что пройдет день-другой, и всё встанет на свои места: откроют границу, пустят поезда, полетят наши письма. Но прошло много дней, а из России так никто и не приехал. Телефоны смолкли, пропали русскоязычные газеты – из России не
Как-то по саду закружили снежинки, самые настоящие, крупные, твердые. Это в конце мая!.. Они ложились белым кружевом в саду, на землю, на едва распустившиеся цветы белой сирени. И это было так необычно, белый снег на белой сирени! И ради этого зрелища папа даже вышел в сад. Мы любовались цветами, и сумасбродством природы, и не заметили, как у калитки выросла долговязая мальчишеская фигура. Незваный гость предложил переправить в Петроград письмо за сорок рублей. Сумма папу ошеломила, ведь в то время наш дворник получал столько же в месяц. Но я напомнила, что за те же сорок рублей мама купила на Пасху четыре десятка яиц. Посоветовавшись, мы все-таки решились: отдали мальчишке письмо и сорок марок.
Я привыкла к тому, что папа перестал спускаться к завтраку. По утрам заваривала прошлогоднюю заварку, и поднималась наверх со стаканом дымящегося чая. Я несла чай и в тот день, когда, переступив порог, увидела, что папа лежит на кровати наискосок, раскинув руки, и не дышит. Стакан выпал из рук, брызги обожгли ноги. Я бросилась на дачу Белингов. На этот раз доктор случился дома. Он поспешил к нам, а Елизавета Ивановна пыталась меня удержать, но я легко вырвалась из ее слабых рук, и бросилась вслед за доктором. Увидев лицо Готфрида Карловича, выходившего из спальни отца, все поняла. Последняя надежда оборвалась.
– Паралич сердца, – заключил доктор Белинг.
События следующих дней всплывают в памяти отдельными картинами. Гроба в Териоках не купить, и Галактион Федорович едет за ним в Выборг – я вижу в окно, как высокий старик, слегка припадая на правую ногу, удаляется от дома.
Потом отец лежит на веранде, где еще накануне я раздувала самовар. Большой и грузный, он едва поместился в гробу. Его восковые пальцы похожи на статуи, стоявшие в коридорах Академии. Подле сидит незнакомая женщина и читает Псалтирь. Я брожу по комнатам без особого дела, не зная, что мне сейчас надлежит, и до конца не веря, что рядом мертвый отец. Сталкиваясь в дверях то с Аглаей Тихоновной, то с Галактионом Федоровичем, чувствую, как путаюсь у них под ногами. Наконец, Аглая Тихоновна берет меня за руку и приводит на веранду. Меня сажают возле папы, дают в руки Псалтирь и указывают, где продолжать. Но и на чтении мне трудно сосредоточиться, запинаясь, шепчу: «На Страшном Суде без обвинителей я обличаюсь…».
– Захожу в Виипури в похоронную лавку, – доносится из гостиной голос Галактиона Федоровича. – мне говорят, что гроб вряд ли где-нибудь сейчас найдется, это самый востребованный товар, там расстреляли несколько сотен человек, много горожан попало под обстрелы – обыватели, ученики реальных школ, дети.
Я пытаюсь продолжать: «…без свидетелей осуждаюсь…», и снова запинаюсь.
– Москву, говорят, немцы заняли, – перебивает собеседника Аглая Тихоновна.
Кладу Псалтирь на колени, закрывая руками уши, упрямо шепчу: «…ибо книги совести раскрываются и дела сокровенные открываются…». И мне представляется толстая книга, распахиваются ее большие страницы, и мы все – папа, мама, я, Липочка летим оттуда, словно птицы. Погружаюсь в сон.