В лучах заходящего солнца
Шрифт:
– Я хотела похоронить его рядом с его мамой, но мне сказали, что нельзя, что для холерных отведены специальные кладбища: Богословское, Преображенское и Успенское. Выбрала ближайшее. После похорон Михаила Григорьевича, мне незачем было оставаться в Петрограде. Сейчас всем, имеющим недвижимость в Финляндии, разрешили уезжать. Я поспешила, в тот же день уехала, даже вещи не взяла.
Потом Ирина Герасимовна поведала о чем-то еще, но я уже не слушала. В голове стучала фраза «всем, имеющим недвижимость в Финляндии, разрешили уезжать». Почему тогда мама не едет? Я боялась своих предположений. А Ирина Григорьевна, меж тем, продолжала рассказать.
– Жить
Когда все разошлись, я, собравшись с силами, задала Ирине Герасимовне мучавший меня вопрос. Я видела, что говорить ей трудно, что она хочет уйти от ответа. В конце концов, когда я сказала, что расцениваю ее молчание как свидетельство гибели моих родных, Ирина Герасимовна сдалась, и рассказала мне то, что родители так долго от меня скрывали. Оказывается, они не были женаты!.. Папа был женат на другой женщине. Поэтому мама не может доказать свое право на дачу и, как следствие, на выезд в Финляндию.
– Всеволод Евгеньевич женился, еще учась в Академии. – приоткрыв для меня завесу тайны, Ирина Герасимовна решила выговориться до конца. – Его невеста была из очень богатой семьи. А он – бедный студент из Малороссии. Семья девушки противилась браку и не давала благословения. Но они все равно поженились. У них родился сын, кажется, его назвали Владимир. Потом что-то между ними произошло, и они расстались. Жена Всеволода Евгеньевича не давала развода. Ее семья не хотела, чтобы он виделся с сыном. Потом Всеволод Евгеньевич встретил на театральных подмостках твою маму.
Ирина Герасимовна продолжала говорить, но я уже не могла слушать. У меня кружилась голова, пылало лицо, стучало в висках, а в гостиной, казалось, невыносимо душно. Дачу Лицинских я покидала в полной темноте. Мерцали своим равнодушным светом крупные звезды. Другая семья отца! Он кого-то любил, играл с другим ребенком, носил его на руках. В это невозможно было поверить. «Книги совести раскрываются и дела сокровенные открываются…» Где-то, быть может, живет мой старший сводный брат, которого я никогда не увижу. А вдруг он похож на отца? Вдруг у него те же черты?
Остановившись, я сняла перчатки, шапку, хваталась руками за ветки ели, растущей у дороги, терла лицо, словно пытаясь погасить пылавший внутри меня жар. Дойдя до дома, и уже раздеваясь на веранде, спохватилась – перчатки! Их нет, обронила по дороге, а это значит надо возвращаться. Когда я снова вышла из дома, свет уже не горел ни у Белингов, ни у Аглаи Тихоновны. Но по-прежнему блестели высокие звезды. Я шла к тому месту, где останавливалась. Мои перчатки лежали на дороге. Нагнувшись за ними, почувствовала на себе чей-то взгляд. Впереди горели два глаза. Это собака! В нескольких шагах от меня. Она стояла, склонив голову набок и дрожа. Мне стало ее жалко. Позвала, и собака поплелась за мной. На ступеньках своего крыльца я поставила на тарелку с рисовой кашей. Собака жадно набросилась на угощение.
Следующие
– Возьми и мою тоже.
Это был поступок! Невозможно объяснить, что для нас в то время значила самая обыкновенная котлета. А тут порыв не просто поделиться ею с ближним, а поделиться с собакой. Я еще больше заинтересовалась этой девушкой.
На третий день в гимназии я не стала обедать. Есть не хотелось. Обратная дорога далась мне с большим трудом. Не было сил растопить печь. Я легла в кровать. Ничего не хотелось. Проснулась от того, что стало жарко. Я не понимала, сколько времени, ночь или утро, и следует ли уже вставать в гимназию. По-видимому, заснула снова, потому что когда проснулась окончательно, солнце было уже высоко. Значит, я проспала гимназию. Подняться с кровати не смогла. И снова, не то сон, не то обморок. В бреду я звала Леонида. Казалось, будто он сидит у моей постели, я протягиваю к нему руку, но рука падает в пустоту. Снизу доносился стук во входную дверь. Видимо мои соседи, не видя ни меня, ни дымка из трубы, забеспокоились.
– Плеврит. – заключил доктор Белинг.
Мне предстояло провести в постели много дней. Я этому радовалась, потому что не хотела идти в гимназию. В детстве я любила болеть, потому что всегда у моей кровати сидела мама. Но как же невыносимо болеть одной!.. Лежала, уставившись в потолок, а перед глазами всплывал Таврический сад. Мы гуляли с папой, как вдруг он остановился. Папа смотрел на мальчика, которого вела за руку женщина, похожая на гувернантку-немку. Мне тогда показалось, что и женщина как-то странно посмотрела на папу. Они ушли, а папа еще долго смотрел им вслед. Почему-то этот эпизод остался в моей памяти. Я тянула папа за руку, а он все стоял и смотрел. Теперь я, кажется, понимаю кто это был, но как же тяжело это принять. Вот и открылись «книги совести», и «дела сокровенные» стали известны. Мне известны. И даже если приедет мама, а с нею и Бебе, и затопит камин, и напечет пирогов, и мы, наконец-то, наедимся, жизнь все равно не будет прежней. Так думала я, лежа в стылой комнате, и смотря то в скошенный потолок, то в окно, где качались высокие лиственницы возле дачи Гобержицких.
Часто мне снился один и тот же сон. Иду домой, по Васильевскому острову, и удивляюсь, что вокруг все прежнее. Ничего не изменилось. Вот уже мой дом. Свет в окне горит, значит, мама дома! Я заглядываю в окно, пытаюсь разглядеть маму, Липочку, пытаюсь расслышать, о чем они говорят, но мне ничего не видно, и не слышно. Меня ослепляет яркий свет, он застит мне глаза. Я просыпаюсь.
Добрейшая Аглая Тихоновна каждый день приносила мне молоко. Как-то я имела неосторожность сказать, что мне не нравится вкус молока, и Аглая Тихоновна стала кипятить его с листьями мяты. Одна подолгу сидела со мной, чтобы я не скучала. Уводя меня от разговоров о родителях, Аглая Тихоновна вспоминала совсем давние времена, когда дачи в Мерихови только строились. Ради шутки каждому дому давали свое имя. Лев Борисович Гобержицкий назвал свою дачу «Аквилегия». Дача Аглаи Тихоновны называлась «Зимница».