В мире Достоевского. Слово живое и мертвое
Шрифт:
Для героя иного, вненародного характера – подобную ситуацию можно было бы вполне обозначить термином «за пределом». За пределом возможностей. Столь модная сейчас и на Западе, да и в нашей литературе пограничная ситуация, когда герой необходимо ставится жизнью перед последним выбором (быть или не быть?), это напряженно-драматическое состояние, думается, для героя Белова – давно уже пройденный этап его самосознания.
У Ивана Тимофеевича, по существу, уже нет выбора. Здесь все внешне проще, но вместе с тем и гораздо сложнее, нежели в случаях с так называемым экзистенциальным героем, воплощающим в себе характер и судьбу целого народа. И в этом смысле он уже за пределом возможностей личностного выбора. Но
«Он ни о чем сейчас не думал, горя как будто не было, но не было и ничего другого».
А напряженность утрат все нарастает: пора пахать, справлять свое привычное дело крестьянина, дело, от которого в известной мере зависит судьба страны. Но сивая кобылка Ивана Тимофеевича «уже третий день сама не вставала на ноги», а через день, когда Иван Тимофеевич «кинулся к ней… тяжелая оскаленная голова была холодна и неподвижна, большие копыта откинуты».
Даже кошка, последнее живое существо в доме Ивана Тимофеевича, «ушла и больше не показывалась… Никого у него не осталось…»
Грустная, потрясающая своей правдивостью, щемящей болью, картина. Но позиция автора, его отношение к герою, к ситуации, к миру, художественно создаваемому им, – не созерцательно-воздыхательная, не гуманистически сострадательная. Белов может показаться либо жестоким к своему герою – так почти информационно-бесстрастно, без видимых авторских эмоций рисует он его, либо равнодушным, объективным «летописцем». Так действительно может показаться, если смотреть на рассказ Белова только как бытовое, непосредственно реальное воспроизведение «правды жизни» в один из труднейших периодов в жизни русского крестьянина. Эта конкретная правда здесь, как и везде у писателя, – видима и осязаема уже с первых шагов читателем, входящим в мир произведений Белова.
Никого не осталось у Ивана Тимофеевича. И все же: «…от всего веяло неведомой силой, неведомой горечью». Неведомая горечь нам видна сразу. А неведомая сила? Откуда она?
Ведь даже и того, последнего, выбора (жить или не жить?), который и в самой крайней ситуации создает в сознании человека иллюзию «свободной личности», – и того не останется у Ивана Тимофеевича, хотя такой выбор не закрыт и для него:
«Он привязал веревку к балке… поймал в темноте петлю, дрожащими руками раздвинул ее, надел на шею. Вдруг истошный женский крик послышался из темноты, и Иван Тимофеевич, каясь в чем-то, толкнул лестницу…» Но не дали ему сделать «выбор». «– Полинарья, ты? – Я, Иван, я… – Не говори, ради Христа, никому…»
В рамках конкретно-бытовой ситуации – спасение Ивана Тимофеевича вполне случайное. Но за этой видимой случайностью кроется и глубокая бытийная необходимость.
Куда как трогательнее и эффектнее было бы остановиться автору на этом последнем выборе его героя. И кто бы посмел осудить писателя либо героя за такой выбор в такой безысходной ситуации? Но нет даже и такого выбора у Ивана Тимофеевича. Ибо стань еще и Иван Тимофеевич «экзистенциалистом» по духу (по теории – так ему не до теорий), кто же будет нести тягу земную? Нет, этот «выбор» не для него. Ничего у него не осталось. Кроме последнего – обязанности, долга перед землей. Той, что хлеб родит. Той, что зовем мы матерью-Родиной. Той, которую, прежде чем лечь в нее, нужно зерном засеять…
В этом и заключена, как в зерне, та «неведомая
Это сознание движет и личностью Ивана Тимофеевича. По природе своей – такое сознание внеличностно. Оно не является открытием такого-то конкретного человека, оно – общенародно, выработано тысячелетиями народного трудового бытия, создавшего в конечном счете и государство, и культуру, и историю.
Для сознания, которое ставит в центр мира свое «я», которым и измеряется ценность и самого мира, и всего в нем, потрясения и ситуация, в которую поставлен герой Белова, – безвыходны. Мир обрушился на «я», отобрал у него все завоевания. Такая личность ставит прежде всего вопрос об ответственности мира за судьбу своего индивидуального «я».
Для личностей же типа Ивана Тимофеевича существует перво-наперво вопрос об их личной ответственности перед миром. И пока эгоистическое «я» предъявляет только претензии, мало или вовсе не заботясь о своих обязанностях перед миром, Иванам Тимофеевичам просто некогда «дорасти» до претензий к миру. Ибо кто же тогда будет творить будущее, созидать основы жизни?
Сознание, лежащее в основе рассказа «Весна» (как, впрочем, и всего творчества Белова в целом), – это осознание центральности народной личности в мире. Ибо только в ее силах нести ту тягу земную, от которой некогда даже Святогор-богатыръ по колена в землю ушел, попытавшись взвалить на себя непосильную ношу. «Надо было жить» Ивана Тимофеевича – не цепляние за жизнь и не бессмысленное животное «надо» существования, пока не «отбросишь копыта», но то центральное «надо», без которого никакая осмысленная жизнь на земле невозможна.
Трагично и вместе с тем победительно звучит финал маленькой повести:
«…земля вокруг тихо дышала, дожидаясь человеческих рук.
С ночного юга катилось вал за валом густое, как сусло, вешнее тепло, в темноте у гумна пробивались на свет новые травяные ростки, гуляла везде весна. Надо было жить, сеять хлеб, дышать и ходить по этой трудной земле, потому что другому некому было делать все это».
Да, перед нами частный, конкретный драматический эпизод из жизни обычного старого крестьянина вырастает в подлинную народную трагедию в высоком смысле этого слова, то есть – в утверждение бессмертия великого народа-труженика, в возвышенный гимн его духовной красоте и силе.
Нет, Белов не мастер петь сладкие убаюкивающие песни: все-де на свете прекрасно и живет Иван Тимофеевич в самое напряженное время священной войны – не так уж плохо. Нет в этой грустной, но жизнеутверждающей симфонии фальшивых звуков. Да и «разве народная доблесть нуждается в лести, в криках, что у нас все хорошо?» – спрашивал еще в свое время Николай Лесков. Не нуждается и сейчас. Нуждается в правде, какой бы горькой она ни была. Ибо в правде всегда не только «неведомая горечь», но и «неведомая сила», которой жив сам народ, наша земля.
Но «Весна» – не только трагедия. В ней и вполне определенно звучит мотив исхода, выхода из трагедии. Не случайно и вся повесть названа жизневоскрешающим словом «Весна» – издревле связующим сознание русского человека со словами-понятиями: весть, веселие-радость. Весна – весть о радости, радостная весть. Трагедия и радость?
«Мы все так часто оглядываемся на творчество природы, как на пример для своего потому, – писал Пришвин, – что там личная судьба человека является не больше как «трагедией частного»… и значит, круг нашего, человеческого, размыкается, трагедия частного, разрешаясь в очертаниях всего мира, обещает гармонию: спасение мира. Этот выход из трагедии частного освобождения такое же огромное чувство жизнерадостности, как таяние льда скрытой теплоты весенней порою. Раз испытавшему это чувство хватит на всю жизнь… оптимизм становится возможным при условии личной трагедии».