В мире фантастики и приключений. Выпуск 3
Шрифт:
– Слышу, - отвечало вещество, мгновенно превращаясь в существо - в мысль, в звук, в жизнь.
– Ты спала или бодрствовала?
– Зачем ты спрашиваешь меня об этом? Ты знаешь, что я жду, все время жду. Жду, когда сплю, и жду, когда бодрствую.
– Чего же ты ждешь?
– Я жду, когда ты со мной заговоришь. Но мы с тобой теперь так редко говорим. Расскажи мне об этой планете.
– Как-нибудь в другой раз.
– Почему ты откладываешь?
– Не знаю, дорогая. Я боюсь обмануть и тебя и себя самого. Я еще так мало знаю об этой планете. И, кроме того, я люблю с тобой говорить не о том, что здесь… Ты помогаешь
– Я это знаю. Но твои слова причиняют мне боль. Разве я пребываю только в прошлом? Разве меня сейчас нет?
Я промолчал. Что я мог сказать ей? Ведь она была здесь и одновременно отсутствовала. Ее бытие, записанное в кристаллике, не знало, что такое "здесь" и "сейчас". Но не стоило ей об этом напоминать. Для чего? Ведь у нее был такой обидчивый характер.
Когда кончался наш разговор, я снова прятал ее в футляр, а футляр убирал подальше, чтобы он не попался на глаза дежурной уборщице, когда она придет прибирать номер.
Мне иногда казалось, что я вижу сон. Тогда со мной разговаривали вещи. Окно говорило мне:
– Я - окно! Взгляни, какая прозрачная синева. И даль! А что может быть заманчивее дали!
Даль! С этим понятием я был знаком как никто. Даль, пространство… На эту тему мы беседовали с Кантом в его кабинете, и секретарь философа господин Яхман ждал, когда кончится наш затянувшийся разговор. Но о личном знакомстве с Кантом пока следовало молчать.
Однажды я проговорился. Это было на семинаре по истории философии. Я привел слова Канта, сказанные мне тогда, у него в кабинете, и так тихо, чтобы не слышал господин Яхман. Профессор Матвеев, большой знаток немецкой классической философии, перебил меня:
– Кант не говорил этого!
– Вы отрицаете это так уверенно, - ответил я, - словно присутствовали при нашем разговоре.
На лице профессора появилось выражение крайнего недоумения.
– Позвольте, как он мог с вами говорить? В своем ли вы уме?
– Извините, - пробормотал я смущенно, - я оговорился.
– Бывает, - снисходительно кивнул профессор своей продолговатой седовласой головой.
Снисходительность… Я заметил: студенты очень ценят это свойство. Им кажется, что снисходительность и доброта это одно и то же. Профессор Матвеев снисходителен. Он давно считает себя посредником между великими людьми прошлого, классиками философии, и обыденными людьми вроде моих однокурсников, пожелавших приобщиться к глубоким и сложным мыслям. Посредничество и делает его снисходительным. Он где-то посредине между Спинозой, Кантом, Гегелем, с одной стороны, и между этими неопытными юнцами - с другой. И он доволен своим посредничеством.
В сущности, я тоже посредник. Но мое посредничество не делает меня снисходительным. Наоборот! Я недоволен собой и обстоятельствами тоже. Мне кажется, что за восемь месяцев моего пребывания на Земле я слишком мало сделал.
Хымокесан, суровый командир корабля и начальник экспедиции, по-видимому, переоценил мои способности. Другой на моем месте успел бы больше.
Много ли времени в моем распоряжении? Не много и не мало. Я еще точно не знаю тот день и час, когда наш корабль, находящийся в окрестностях Сатурна, начнет приближаться к Земле. Я еще не знаю, когда наступит тот день, когда я получу распоряжение Хымокесана немедленно раскрыть свое настоящее имя.
Я снова сижу у себя в номере у окна.
Даль и синева!
Это только за окном
Я сижу за письменным столом и читаю рассказы Чехова. Чехов привлекает меня, привлекает и отталкивает. В изображенных им людях и событиях есть нечто такое, что я не в состоянии понять. Жизнь его героев похожа на лабиринт, в котором блуждают люди, ища не выхода, а чего-то еще более запутанного, чем лабиринт. Неужели действительно такой была жизнь в самом конце девятнадцатого столетия?
Перевернув страницу, я отвлекаюсь на минуту и ловлю себя на невыполнимом желании. Своими впечатлениями от рассказов Чехова мне хотелось бы поделиться с тем, кого здесь нет, с суровым и мудрым командиром Хымокесаном. Почему именно с ним? А потому что он бы помог мне понять то, чего я понять не могу. Но Хымокесан далеко. И когда мы встретимся, у нас едва ли будет время, чтобы рассуждать о лабиринте, в котором блуждали люди конца прошлого века.
Я присвоил себе чужое имя, назвав себя Николаем Ларионовым, но сделал я это не сейчас, а двести с лишним лет назад в Кенигсберге, когда я явился на квартиру Иммануила Канта. Со мной тогда случился казус, я забыл свое имя, разумеется не настоящее, а то, которым себя назвал. Но Кант не обратил никакого внимания на мое замешательство. Он был увлечен темой нашей беседы, речь ведь шла о пространстве и времени и о звездном небе над нами, за посланца которого я себя выдал.
Иногда по ночам мне не спится, я смотрю на звездное небо. Моя родина, милая Дильнея, затерялась где-то среди этих бесчисленных звезд, и я ее ищу, хотя знаю, что ее не найти. Она так далеко, что даже трудно себе представить.
Не удивительно ли, что у Земли есть двойник, планета, очень похожая на нее, словно между двух сестер-близнецов легло холодное отчужденное пространство и разделило их. И когда мне становится грустно, я достаю комочек вещества, и он разговаривает со мной. Тогда мне кажется, что в этом комочке чувствительного вещества вместилась вся Дильнея, огромный мир, который вырастил меня.
– Эроя, - шепчу я, - ты слышишь меня?
– Слышу, - отвечает она шепотом.
Но это особый, не человеческий, не земной шепот, и мне кажется, что он доносится не из моей земной комнаты и даже не с Земли, а с Дильнеи. Для этого шепота нет ни пространства, ни времени.
– Ты здесь?
– спрашиваю я.
– А где же еще? Я рядом. Расскажи, дорогой, о своих земных делах и заботах.
И я начинаю рассказывать ей о том, как у меня сегодня невзначай вырвались не те слова. И это произошло на одном заседании в Университете.
– Ты невзначай заговорил на дильнейском языке?
– спрашивает Эроя.
– Нет, я говорил по-русски. Но невзначай употребил несколько выражений восемнадцатого века. Не забудь о том, что впервые я попал на Землю в конце восемнадцатого столетия. И в моей памяти застряло много вышедших из употребления слов. Один из присутствующих сказал другому тихо: "Он велеречив и напыщен". Другой был снисходительнее. Он заметил с насмешливым сочувствием: "Чудак. Он так увлечен своим восемнадцатым веком…" Они говорили тихо, но ведь наши чувства острее чувств людей, тоньше. И иногда это меня мучает. Я узнаю то, чего не должен знать.