В одном лице
Шрифт:
Потом идет снимок под названием «Аудиториум, 1894 — на небольшом холме». Думаю, Элейн имела в виду «небольшом по меркам Вермонта». (Это первое фото, где таинственная женщина, похоже, позирует сознательно; после того, как я увидел ее на этом снимке, я начал искать ее на остальных.) Аудиториум — здание красного кирпича с арочными окнами и дверями и двумя башнями, как у средневекового замка. Тень одной из башен падает на лужайку, где возле ствола огромного дерева стоит Элейн. Из-за дерева — на солнце, не в тени башни — высовывается стройная женская ножка. Ее ступня, направленная в сторону Элейн, обута
— Что это за девушка или женщина? — спросил я Элейн.
— Не знаю, о чем ты, — ответила Элейн. — Какая еще девушка или женщина?
— На фотографиях. На всех твоих снимках всегда есть кто-то еще, — сказал я. — Ну же, мне-то ты можешь рассказать. Кто это — твоя подруга или, может, учительница?
На фото Ист-холла женское лицо, очень маленькое и частично закрытое шарфом, виднеется в окне верхнего этажа. Очевидно, Ист-холл был общежитием, хотя Элейн этого не написала; его выдавал пожарный выход.
На фотографии Стоун-холла видна башня с часами цвета позеленевшей меди и высоченными окнами; должно быть, в немногие солнечные дни, выпадающие в западном Массачусетсе, внутри башни ложится теплый свет. Элейн в немного неуклюжей позе стоит на заднем плане, лицом к камере, но спиной к спине с кем-то еще, почти полностью закрывая собой вторую фигуру. На левой руке Элейн можно насчитать два-три лишних пальца; чья-то рука ухватилась за ее правое бедро.
Есть еще фото школьной часовни — наверное, так можно ее назвать, — массивной церквушки с большой деревянной дверью, окованной железом. Голая женская рука придерживает эту тяжелую на вид дверь для Элейн, которая, видимо, не замечает эту руку — с браслетом на запястье и кольцами на мизинце и указательном пальце — или, может быть, Элейн все равно, есть там эта женщина или нет. На стене часовни выгравировано на латыни: ANNO DOMINI MDCCCCVIII. Элейн перевела на обороте фотографии: «1908 год от Рождества Христова». (И прибавила: «Тут я хочу выйти замуж, если когда-нибудь отчаюсь настолько, чтобы собраться замуж — в этом случае, пожалуйста, пристрели меня».)
Пожалуй, больше всего мне понравилась фотография Маргарет-Оливия-холла, музыкального корпуса Нортфилда, ведь я знал, как Элейн любила петь — ее голос был рожден для пения. («Я люблю петь, пока не разрыдаюсь, а потом попеть еще немножко», — однажды написала она мне.)
Между окнами верхнего этажа музыкального корпуса выгравированы имена композиторов; я выучил их наизусть. Палестрина, Бах, Гендель, Бетховен, Вагнер, Глюк, Моцарт, Россини. В окне над Глюком виднеется женская фигура — только торс без головы — в одном лифчике. В отличие от Элейн, прислонившейся к стене здания, у безголовой женщины в окне грудь очень даже немаленькая.
— Кто она? — снова и снова спрашивал я Элейн.
На случай, если вы еще этого не поняли, музыкальный корпус с именами композиторов служит отличным примером того, какой высококлассной школой был Нортфилд; академия Фейворит-Ривер с ним и рядом не стояла. Это был квантовый скачок вверх по сравнению с тем, к чему привыкла Элейн в государственной школе в Эзра-Фоллс.
В то время в большей части старших школ в Новой Англии господствовала раздельная система обучения. Многие интернаты для мальчиков обеспечивали дочерям преподавателей стипендию; девочки могли отправиться в женский интернат, а не довольствоваться
Когда супруги Хедли отправили Элейн в Нортфилд — сначала за свой счет, — академия Фейворит-Ривер приняла правильное решение: выделила финансовую помощь для дочерей своих преподавателей. Моя неотесанная кузина Джерри не переставала ворчать на эту тему — ведь эти перемены произошли слишком поздно, чтобы спасти ее из государственной школы в Эзра-Фоллс. Как я уже говорил, Джерри уже училась в колледже той весной, когда Элейн отправилась в Европу вместе с миссис Киттредж. «Похоже, было бы мудрым решением залететь пару лет назад — только чтобы у этого счастливчика еще была мать-француженка», — высказалась по этому поводу Джерри. (Легко могу представить, как эти слова могла бы произнести Мюриэл, будучи подростком, — хотя после постоянного созерцания груди Мюриэл на репетициях «Двенадцатой ночи» я не мог без содрогания представить свою тетю подростком.)
Я мог бы описать и остальные фотографии, которые Элейн присылала мне из Нортфилда, — я сохранил все до единой, — но на них повторяется одно и то же. На каждой фотографии Элейн на фоне величественных зданий Нортфилда виднеется частичное или размытое изображение другой женщины.
— Кто она? Я знаю, что ты знаешь, о ком я, — она всегда рядом с тобой, Элейн, — повторял я. — Да не стесняйся ты.
— Я не стесняюсь, Билли, — это тебе лучше говорить о стеснительности, если так ты называешь стремление уклоняться от прямых ответов. Если ты понимаешь, о чем я, — отвечала мне Элейн.
— Ладно, ладно — значит, мне нужно догадаться, кто это, так, что ли? Так ты мне мстишь за то, что я не был с тобой честен — теплее, а? — спрашивал я мою подругу.
Мы с Элейн попытались жить вместе, хотя и много лет спустя, после того, как оба пережили немалые разочарования. У нас не получилось — по крайней мере, надолго, — но мы были слишком хорошими друзьями, чтобы не попробовать. К тому же, когда мы предприняли эту попытку, мы уже были достаточно старыми, чтобы знать, что друзья важнее любовников — не в последнюю очередь потому, что дружба обычно длится дольше, чем отношения. (Лучше не обобщать, но у нас с Элейн было именно так.)
Мы снимали обшарпанную квартирку на восьмом этаже дома на Пост-стрит в Сан-Франциско — между Тэйлор и Мэнсон, возле Юнион-сквер. У нас с Элейн были отдельные комнаты, чтобы писать. Спальня была большой и просторной — из окна видны были крыши бульвара Гири и вертикальная вывеска отеля «Адажио». Ночью слово «отель» оставалось темным — наверное, перегорели лампочки, — и светилось только «Адажио». Когда меня мучила бессонница, я вставал с постели, подходил к окну и смотрел на это кроваво-красное «Адажио».
Однажды ночью, возвращаясь в постель, я случайно разбудил Элейн, и тогда я спросил ее про слово «адажио». Я знал, что это итальянское слово; я не только слышал его от Эсмеральды, но и видел это слово в ее нотах. В результате кратковременного знакомства с миром оперы и музыки — с Эсмеральдой и потом с Ларри — я знал, что это слово имеет какое-то отношение к музыке. Я знал, что Элейн оно должно быть знакомо; как и ее мать, Элейн была очень музыкальна. (Нортфилд ей отлично подходил — музыкальное образование там было на высоте.)