В осаде
Шрифт:
Помолчав, она сказала без тени сожаления:
— Материал у нас неподвижный статичный. Мёртвый. А выразить надо жизнь. Вот я лепила голову бойца. Бойца, идущего в бой, полного гнева и решимости уничтожить врага. Передать это можно, схватив выражение. Но ведь кроме этого чувства, охватившего бойца сейчас, мне нужно передать весь его душевный мир советского человека. Что он добр и великодушен, любит труд, детей, веселье, может быть, закат над рекой или утреннюю росу на лугах… А сейчас знаете, чего мне хочется больше всего? — перебила она самое себя. — Хочу вылепить фигуру девушки — здоровой, цветущей девушки с корзиной тяжёлых, сочных плодов. Яблоки — огромные, душистые. Виноград — в больших, тяжёлых гроздьях…
Мария сбоку покосилась на собеседницу, Извекова
— Думаете, бред голодного?. Мечты дистрофика?. Нет. Это — утверждение жизни, если хотите. Ведь всё это будет. Вернётся. Я и сейчас леплю всё здоровые, сильные фигуры. Только трудно стало большие фигуры лепить. В мастерской — морозище, глина стылая, в руках нет силы. И спина сдаёт — а нам спина нужна выносливая, рабочая… И всё-таки начала я фигуру партизанки. Молодой, крупной, налитой, упрямой.
— У меня есть знакомая девушка, она теперь партизанка, — сказала Мария. — Оля её зовут. Молоденькая, почти девочка ещё, и даже, пожалуй, хрупкая. Очень любит стихи. А пошла партизанить. Это, по-моему самое удивительное и примечательное.
Извекова молчала, обдумывая. В её сложившееся представление должен был улечься новый образ.
— Знаете, в каждом деле есть своя логика, — сказала она, наконец. — В начале зимы я лепила маленькую группу — «Кровь за кровь». Над поверженным немцем стоит с автоматом наш боец, мститель. Боец получился. Чувствую, что получился. А немца я вылепила живым — извивается, цепляется руками за ступени, злобный оскал на лице… Стала у меня комиссия принимать, да и товарищи тоже, все в один голос говорят: разве это кровь за кровь, если немец у тебя жив? Убей его. А я умом понимаю, а чувством не могу. Понимаете? Жив для меня враг. Город окружил, лезет к нам, бомбит, стреляет, душит нас… Ещё не чувствую я его мёртвым. А не чувствую — значит и изобразить не могу.
Прощаясь на углу, где им надо было разойтись в разные стороны, Мария сказала:
— Мне кажется, скоро вы сможете. Я сегодня как-то особенно верю в победу.
Извекова тряхнула её руку, пошла прочь, обернулась, крикнула:
— А я вас всё-таки буду лепить. Обязательно буду.
Поднимаясь домой, Мария с удовольствием думала о том, что она вытащит из пыльного угла свои незаконченные чертежи и начнёт работать, хоть понемножку, но начнёт. Нельзя разучиваться, нельзя отставать.
Она открыла дверь квартиры своим ключом и в темноте коридора наощупь добралась до жилой комнаты.
В комнате стоял серый чадный полумрак. На детском столике дрожал огонёк коптилки, и в кругу её жидкого света Андрюша, в старом пальто и вязаной шапочке, красными от холода ручонками строил башню из кубиков. Рядом с ним Мироша, прислонясь спиною к остывающей печке, штопала его рейтузы.
Мария остановилась в дверях. Она как бы впервые увидела эту убогую, бедственную картину. Андрюша радостно улыбнулся ей и что-то залопотал о кубиках. Мироша приложила палец к губам и повела взглядом в сторону дивана.
На диване, закинув назад белое, без кровинки, лицо, лежала Анна Константиновна, укрытая одеялами и пальто. На табурете рядом с нею стоял недопитый стакан чаю.
Услыхав или почуяв приход дочери, Анна Константиновна открыла глаза и забормотала несвойственным ей жалобным голосом:
— Я упала… поскользнулась и упала… на улице… стукнулась затылком… Я только немного отлежусь… Меня долго не поднимали… думали — мёртвая… А потом одна женщина… добрая душа… подняла и проводила… Мне очень холодно…
— Сейчас я нагрею воды и поставлю тебе грелки, — сказала Мария и провела рукою по лицу, как бы снимая всё, что мешало ей вернуться в обычную жестокую действительность.
— Воды нет, — виновато сказала Мироша. — Я боялась оставить Андрюшу одного.
— Сейчас принесу, — спокойно сказала Мария и натянула на руки снятые было рукавицы.
10
Почти лишённый движения — без трамваев, без автобусов, без троллейбусов — Ленинград стоял запорошенный чистым, нетающим снегом. Провода, не тревожимые прикосновением,
По ночам, лишённые электричества тепла и уюта, люди ценили каждый проблеск света и нередко поднимали маскировочные шторы, чтобы сквозь заледенелые стёкла проник в жилище голубой отблеск снега, освещённого звёздами, луч месяца или сияние полной луны. И не один ленинградец, приникнув к стеклу, с изумлением и гордостью вдруг видел свою улицу как бы впервые, наново открывая для себя всю строгую красоту города. И чувство восторженной любви просыпалось в самых измученных, самых суровых и сжатых болью сердцах, и говорили себе ленинградцы, говорили ещё раз и с новою силою проникновенного знания: это мой, это наш город. Его нельзя взять ни штурмом, ни запугиванием, ни измором. Устоим. Выдержим. Стиснем зубы и перетерпим.
Мария в эти январские лютые дни любила город особою, болезненною любовью. Ей приходилось много ходить пешком. С тех пор, как Анна Константиновна слегла, на Марию навалились все домашние заботы, она ходила на рынки и выменивала одно платье за другим на чашку крупы, на кусочки сахара или на ломоть хлеба. В детской консультации для Андрюши отпускали соевое молоко, за ним тоже надо было ходить. Как бы трудно и утомительно это ни бывало, долгие походы по городу доставляли Марии отраду. Шла ли она через Неву по тропинке, протоптанной среди сугробов, или малоизвестными переулками, сокращающими путь, или проходила проспектами и набережными, где, как ей думалось прежде, она знала каждое здание, каждую линию, — всегда открывалось ей что-либо новое и прекрасное, и часто она сдерживала шаг или останавливалась на несколько минут, чтобы разглядеть и запомнить.
Прохожие, окинув её взглядом, видели усталую, ослабевшую женщину, которая остановилась, чтобы набраться сил. Да так оно и было. Ноги стали тяжёлыми и непослушными. Каждая остановка была необходимым отдыхом. Но, вопреки слабости тела, мысль работала усиленно и обострённо, все впечатления ярко отпечатывались в сознании.
Жизнь была тяжела, она была непосильна, — но, думая о своей судьбе, ставшей такой непрочной, и о судьбе вот этого томительно любимого города, Мария всё же была рада тому, что их судьбы слились в одну, что она не убежала от пытки войны, что она все это видит, вынесла и выносит вместе со своими согражданами. И только одного ей хотелось — дожить, дотянуть до конца, чтобы не унести в могилу драгоценный опыт, чтобы донести до людей — кто знает, как? — всё то, что ей открылось, почувствовалось, довелось понять. Может быть, это будет какая-то большая и очень трудная работа, которую возложит на неё партия; может быть, это наполнит новым смыслом и пониманием её творческую мысль, когда снова удастся строить на благо советским людям… А то просто — встретишь человека, и в скупом слове, во взгляде, в умении понять и помочь без навязчивости передашь ленинградское, выстраданное, выношенное в дни осады. Потому что человек, так близко увидевший смерть и страдание, силу товарищества и силу человеческой выносливости, никогда не сможет забыть, как драгоценно и как необходимо человеку счастье и тепло жизни. И когда он будет проверять самого себя наедине с самим собою, не найдётся судьи неподкупнее и требовательнее его, потому что мерилом возможного будет самое беспощадное мерило.