В осаде
Шрифт:
Марию задела насмешка Сони. Ей казалось, что требовательность к людям, необходимая в такой войне, невозможна без доброты к ним. Чем менее был подготовлен человек к испытанию, тем ему труднее: И тем больше чести ему, если он держится. А молодечество было хорошо в первые дни. Сейчас оно наивно… и глуповато.
— По-моему, все изменились, — сказала она, — а может быть, стали более настоящими. Самими собою. Кроме Сони, — добавила она добродушно.
— Это я не сама собой? — взметнулась Соня.
— А и правда, — поддержала Марию Мироша. — Ты всё ещё играешь, Сонечка.
— Я?!
— И дай тебе бог до конца войны остаться такою… Легче…
Люба вдруг снова рассмеялась про себя.
— Ты что? — спросила Мария.
— Я сейчас подумала, что мы завидуем уехавшим..
— Мы?! — возмутились в один голос все.
— Вот честное слово! — с озорством настаивала Люба. — Заставь нас уехать — не поедем. Из гордости, из патриотизма, из самолюбия — не поедем! И всё-таки нам страшно и хочется, чтобы всем было страшно вместе с нами. И всё-таки мы завидуем, что вот уехали люди и над ними не свистят бомбы. И никакая пушка до них не достанет. Владимир Иванович всегда внушает мне, что эвакуация — государственная необходимость, и наша беда в том, что мы мало эвакуировали. А покопайся у него в душе — он уважает именно тех, кто не хотел ехать.
— Это разные вещи! — возразила Соня.
— Может быть, Люба и права, — в раздумье сказала Мария, — но ты говоришь — государственная необходимость. А мы ведь презираем не тех, кто о государстве думал, а кто шкуру свою спасал. Впрочем, ты права — у нас есть личное раздражение оттого, что нам страшно, оттого, что нам плохо…
— А разве мы все могли бы держаться, если бы думали, что правильнее уехать? — спросила Анна Константиновна. — Вот Мусе, конечно, нужно было уехать. С Андрюшей. Но когда Андрюша вырастет, ей было бы стыдно рассказать ему об этом. А так она расскажет с гордостью, и Андрюша будет гордиться.
От двери раздался мрачный голос:
— Надо ещё дожить до рассказов…
Лиза стояла у самой двери, припав спиной к стене, в полумраке поблескивали её глаза.
— Фу ты, панихида какая! — рассердилась Соня. — Лучше уж в куклы играть, чем такую скуку разводить.
— А я не вижу, чему радоваться, — сказала Лиза.
Мария подошла к ней и обняла её неподатливые плечи.
— Самим себе и друг другу, — тихо сказала она. — Что с тобою, Лиза?
Лиза перестала упираться, беспомощно приникла к Марии.
— Случилось что-нибудь, Лизуша?
— Да, — шопотом ответила Лиза, — только не надо… никогда не спрашивайте… прошу вас…
— Хорошо, — шопотом пообещала Мария, поцеловала её и, обняв, подвела к столу.
— Вы послушайте, как непогода поёт! — сказала Мироша.
И все прислушались к гулу непогоды, радуясь, что непогода не ослабевает.
Ревела буря, дождь шумел…неожиданно звучно запела Люба. И так же неожиданно, сильным и свободным голосом подхватила песню Анна Константиновна. Старательно и неверно поддержала Соня, за нею вполголоса Мария. Только Лиза молчала, да Мироша, с умилением оглядывая всех, покачивалась в такт песне.
—
— А я-то! Ведь трамвай пропущу! — всполошилась Люба. — Муся, проводи меня, золотко.
В передней Мария тихо попросила:
— Соловушко, ты теперь на заводе. Посмотри за Лизой. Что у неё случилось, не знаю. Но ей плохо.
— Ладно, всё будет в порядке.
Люба была непоколебимо уверена, что стоит взяться — и всё можно исправить и всякой беде помочь.
Целуя мать перед сном, Мария сказала ей обычные два слова:
— Спокойной ночи.
Но каким смыслом наполнились сейчас эти обычные слова!
И Анна Константиновна ответила, блаженно зевая:
— Выспимся за все дни…
Но — странно — сон не шёл к Марии, когда она с наслаждением вытянулась в постели. Давешний разговор растревожил её. И тревожила тишина, подчёркиваемая гулом ветра и дождя. Она уже давно научилась моментально засыпать и во время воздушной тревоги, и во время обстрела, если только не надо было дежурить. Она научилась успокаивать себя: «это не у нас» — и не прислушиваться к стрельбе и грохоту, если они не затрагивали её «квадрат». Она научилась отстранять своё горе, как если бы его не было. Порою ей удавалось убедить себя, что не было ни любви, ни горького разочарования, ни страшной опустошённости сердца. Порою она забывала о письмах, написанных красивым, гладким почерком… А сейчас, в невоенной тишине ночи, в мягкой и чистой постели, оставшись наедине с самой собою, она не могла уйти ни от войны, ни от прошлого, и всё горькое, не до конца решённое, нахлынуло на неё. И она металась в бессонной тоске, и затихающий шум непогоды нашёптывал ей: скоро рассвет, скоро прояснится, отдыха не будет.
Она не помнила, как, наконец, заснула, и утром не могла вспомнить, что томило её. Осталось только ощущение, что мать наивно, по-женски восприняла её рассказ о Каменском. Так, как будто нет ни войны, ни блокады, ни долга, поглощающего всё остальное. Но боль и смятение, питавшие бессонницу, не касались Каменского.
Унылые пятна фанеры раздражали глаза и, казалось, усиливали духоту в комнате. Мария распахнула окно, и навстречу ей рванулась ветреная свежесть осеннего утра. И, как будто впущенная Марией вместе с ветром, где-то за парящими на солнце крышами возникла и стала шириться заунывная разноголосица сирен.
— Ну, вот, — без досады сказала Мария.
Военная реальность вступала в свои права.
— Облачность разогнало, они скоро не прорвутся, — убеждённо, как знаток, заявила за спиною дочери Анна Константиновна. — Идём пить чай.
13
Чувство неловкости сковывало Марию, когда она снова переступила порог маленькой палаты. Митя сидел на койке, свесив босые ноги, и при входе Марии торопливо подобрал их под одеяло. Она старалась не смотреть в сторону Каменского, но именно его настойчивый голос встретил её: