В парализованном свете. 1979—1984
Шрифт:
…Блудодей пистолетный, блудодей неистовый,
блудодей батистовый,
блудодей неуемный, блудодей огромный,
блудодей скромный,
блудодей ретивый, блудодей спесивый,
блудодей учтивый,
блудодей красивый, блудодей юркий,
блудодей винительный, блудодей творительный,
блудодей родительный,
блудодей живительный, блудодей гигантальный,
блудодей генитальный,
блудодей овальный, блудодей магистральный,
блудодей клаустральный…
Затянутый в стремительный водоворот эпитетов, писатель Усов на минуту оторвался от чтения, сдвинул на лоб очки и устало потер глаза подушечками
блудодей общеполезный, блудодей благопристойный,
блудодей жестокосердный,
блудодей неукротимый, блудодей неутомимый,
блудодей неодолимый…
25
Профессор Петросян приглаживает свои жесткие, непослушные волосы. Профессор Петросян зачем-то хочет их выпрямить, подчинить своей воле. Профессор Петросян мучительно размышляет над задачей, которую задал ему больной из палаты № 3. Тут, конечно, не совсем синдром Хруцкого. И совсем уж не Добермана — Пикчера. Наполеоновский комплекс и мания величия это одно, а доктор Кустов, писатель Усов и хулиган Тоник, в общем-то, совершенно другое.
Профессор Петросян чиркает спичкой, зажигает погасший окурок. Профессор Петросян невидящим взглядом упирается в агитплакат «Куренье вредит вашему здоровью», висящий в его кабинете прямо напротив стола. Он беспощадно тычет горящим концом окурка в морскую раковину, никак не может попасть. Уже десять часов вечера. Уже двенадцать. Уже так поздно, что скоро наступит раннее утро. Профессору давным-давно нужно идти домой, но и додумать мысль тоже нужно.
Купировать — это ясно, только неясно что. Реабилитировать — тоже вполне очевидно. Непонятно как. Интеграция приводит к рецидивам. Дифференциация — к необходимости ликвидации. Кого?
Кого? — в который уже раз спрашивает себя профессор. Кого из этих троих? Столпа отечественной науки доктора Кустова? Ветерана отечественной литературы писателя Усова? Трудного представителя подрастающего поколения Тоника? И при этом ведь необходимо действовать в соответствии с нашими нормами морали. А также с международными нормами права личности на самоопределение.
Как ученый профессор Петросян склоняется в пользу Кустова. Как активный читатель и абстрактный гуманист — в пользу Усова. Как врач и отец трех детей он закуривает новую сигарету, в волнении барабанит пальцами по столешнице.
Что взять за основу решения? Социальную значимость? Медицинские показатели? Возраст? Волю больного? Но которого из них? Профессор Петросян, в общем-то, совсем не
Грант Мовсесович давит окурок в фирменной фаянсовой пепельнице, внутри которой — печатные буквы, составляющие непонятные слова. Эту пепельницу подарили Гранту Мовсесовичу коллеги из Финляндии. Эти сигареты подарили ему коллеги из Италии. Грант Мовсесович расхаживает из угла в угол трехкомнатной своей квартиры, переходит из комнаты в комнату, скользит рассеянным взглядом по штабелям разноцветной стеклотары домашнего бара, наполненного в основном скромными подарками благодарных больных.
Социальную значимость следует рассмотреть отдельно. Социальную значимость следует рассмотреть особо. Затребовать характеристики с места работы, а уж потом решать. Объективно и беспристрастно. С учетом пожеланий трудовых коллективов.
Профессор Петросян понимает, однако, что социальная значимость вещь непостоянная. Социальная значимость — понятие переменчивое. Сегодня человек все, а завтра ничто. Кто может поручиться? Время нередко купирует реабилитированных и реабилитирует купированных. Взять хотя бы реабилитированного итальянца Джордано Бруно. Уж как его купировали при жизни! Или купированного итальянца Муссолини. Что тут сказать? Но бывают ведь и более сложные случаи — например, случай купированного разбойника Франсуа Вийона и реабилитированного поэта, носящего то же имя.
Профессор Петросян думает. Профессор Петросян сомневается. Поможет ли тут иглоукалывание? Чему отдать предпочтение: аутотренингу или электросну?
26
Уже год почти Тоник рисует такие картинки. Никому не показывает. Только Платону. Однажды. Так, между прочим. Не то чтобы он стеснялся. Вот еще! Сосиску им в рот! Кое на каких стенах и не такое увидишь. Собственно, Тоник ведь рисует только для себя, для собственного удовольствия. Под настроение. Он тебе любовную парочку в любых положениях изобразит. Хоть завяжет двойным узлом и обратно развяжет. Как это у него получается — хрен знает. Ведь ни у кого не учился. Рука, что называется, сама ведет. Позы у него выходят самые офигительные, а вот портретного сходства — никакого. И будто все это он одного какого-то парня и одну какую-то девушку рисует. Пробовал и Антона, и Платона изображать. И себя самого. И между прочим, Баклажана. По памяти. Тут уж Тоник особенно старался, чтобы вся баклажанья зверская натура наружу вылезла, но только, обратно же, получилась занимающаяся любовью парочка, а никакой не Кабан-Баклажан.
— Слушай! Кхе! Это ты рисовал? Только честно!
Вот как прореагировал Платон.
— Ну! — сказал Тоник и с ходу нарисовал такое, что аж сам покраснел.
Платон удивлялся. Платон восхищался: да у тебя талант, Тоник! Только бы тебе чему-нибудь еще научиться. Эти, мол, рисунки никакая цензура не пропустит.
— Какая еще цензура? — не понял Тоник.
— Цензура нравов, кхе!
— Мне их пропускать незачем, — сказал Тоник. — Некуда мне их пропускать, стронцо. И на хрен я буду делать другое, если мне это нравится?