В парализованном свете. 1979—1984
Шрифт:
27
Во сне он часто видит теперь эту женщину, рядом с которой становится всем и ничем — чистым листом бумаги, уносимым ввысь легким порывом ветра. Рядом с ней он не остепененный муж, не Антон Николаевич, ему не сорок, не сорок два, он нигде не прописан, ни к кому не приписан, он свободен и вечен, он нигде и везде… Там, за дверью, в комнате с синими шторами…
Эти точно отпечатанные на узкой полоске контрастной фотобумаги глаза, освобождающие от мучительной неудовлетворенности, страха перед жизнью и смертью, от постепенного превращения в пыльную мумию, в учетную статистическую должностную единицу, безраздельно принадлежащую учреждению, штатному расписанию, дому на улице Строителей-Новаторов, штампу в паспорте, проволоке, что тянется из двора четырнадцатиэтажного дома прямо до институтского подъезда — провисшей под собственной тяжестью проволоке, по которой гремит цепь, пристегнутая к его
Эти близко посаженные глаза живого, животного, естественного, вещного мира — беличьи, мышиные, чуть раскосые печальные глаза, точно лист подорожника впитывающие его боль, вытягивающие гной из нарывающих ран, сливающиеся в одно двойное око, когда губы соприкасаются с губами, нос с носом, лоб со лбом. Этот усеянный черными точками хрусталик, эта пробитая трещинками льда разбегающаяся вселенная, этот бездонный колодец, куда он погружается с бесстрашием лунатика. Эти тихие, терпеливые, безропотные, чистые, страдающие глаза, в которые он уходит, как в неприступную крепость.
Эти пересохшие губы, легкое, смуглое тело лани, косули, жрицы. Пропитанное благовониями, забальзамированное, пребывающее в неизменной своей красоте вот уже год, два, двадцать, две тысячи лет, когда он впервые предощутил тот грозный вал, которому суждено было набежать, обрушиться, смести его прежнюю жизнь, как был сметен Древний Рим под натиском варваров.
Он потерян во времени. Потерялся. Стал безумным. После того как все логические доводы разума рассыпались в прах…
Он не знает, куда ему идти теперь, кому и чем он больше обязан.
Зимний Будапешт ждал его. Его ждали доктор Варош, будайская крепость, шуршание камней на обочине круто взбирающейся дороги, далекая россыпь пештских огней внизу. Ждали яркие, точно груды разноцветных фантиков, витрины. И старинная библиотека, впитавшая запахи старых монархий, новых пришельцев и свежего кофе. И пыльное кресло в захламленном кабинете Петера Вароша, его мефистофельская бородка, лукавый, приветливый пронзительный взгляд.
Его ждала вскидывающая руки с гремящими браслетами Соломея. Ожидало институтское руководство, чтобы пригласить на очередное собрание, заседание, совещание. Ждал отдел кадров, чтобы отметить очередной присутственный день. Ждали сотрудницы, чтобы очередной раз отпроситься с работы. Ждали опыты по клонированию и гиперклонированию, по зарождению новой жизни, в точности воспроизводящей старую, тогда как мир и без того давно уже состоял из подобий, генетических близнецов, одинаковых лиц, стандартной одежды, скучных служебных поощрений и неприятностей, маленьких личных радостей, стереотипных интриг, слов, восторгов, проклятий, сюжетов, мероприятий, мыслей. Энтропия возрастала, флуктуации истаивали, внешнее давление увеличивалось, верхнее давление прыгало, унификация становилась всеобъемлющей и как бы даже приветствуемой большинством. Клоновая усредненность сводила к нулю цену отдельной жизни. Любое отклонение от предусмотренного программой поведения воспринималось болезненно и подлежало лечению. Возросший спрос на личности удовлетворялся с помощью множительной техники. Клоновая популяция отличалась замечательно короткой памятью: она помнила только себя…
Доктор Кустов медлит перед открытой дверью. Его решающий шаг длится секунду, час, день, вечность, расщепляясь на множество сдвинутых, смазанных, развернутых веером изображений. Слишком большая выдержка съемки. Он еще не пришел, а ему уже пора уходить. Его ждут.
Ждут в другом месте, в другой квартире, доме, на другой улице, в другом городе — там, где нас нет. И в силу объективной, субъективной, личной, безличной — любой в общем-то — уважительной или неуважительной причины он вынужден спешить. Ведь ему не двадцать, а уже сорок или даже шестьдесят лет, и он может не успеть. Он может просто опоздать туда, где его ждут новые возможности, варианты и старые обязательства, дела и делишки, развлечения и огорчения, поражения и победы, последняя возможность стать самим собой и последний риск навсегда от себя отказаться.
Но в конечном счете, в последней, так сказать, инстанции истины, его несомненно ждет женщина с печальными, чуть раскосыми, голубыми, серыми, льдистыми глазами, с набальзамированным телом жрицы и пересохшими от долгой жажды губами. Веселая, шальная, тихая, целомудренная, распутная, молодая, старая, добрая, злая, жадная, щедрая, корыстная, бескорыстная женщина ждет его там, за дверью, в комнате с синими шторами.
28
Все в этом мире намечено, расписано и предписано заранее: радоваться, страдать, идти по этой дороге, сворачивать на ту, возвращаться, болеть, выздоравливать, быть счастливым, несчастным, существовать или не существовать.
Все предписано и предопределено. Генами, антигенами, обстоятельствами, встречами, расставаниями, любовью, ненавистью, игрой случая, сменой времен года, возрастов, поколений, формаций. Предопределено и обусловлено волей, безволием, жаждой жизни и смерти, самоутверждением и самоуничтожением, благородством и подлостью, смелостью и трусостью, умом, глупостью, инстинктом, сердцем, душой, интеллектом, логикой и абсурдом.
Отверженному
Грант Мовсесович делает все возможное, чтобы помочь больному поверить в собственное выздоровление. Отказаться от прошлого ради будущего. От многого ради самого необходимого. Это и означает — купировать. Это и называется — реабилитировать. Выявить основное, подавить побочное. Сконцентрировать жизнь, личность, не дать ей рассеяться в пространстве. Вернуть ее в пределы земной человеческой оболочки.
Грант Мовсесович разделяет общепринятую точку зрения, считая социально-психологическую неустойчивость и разрушение системы ценностей основными причинами любого психического кризиса. Причинами болезни подавляющего большинства своих пациентов. Чаще всего в отделение попадают люди так называемых интеллигентных профессий или молодежь. Люди тонкой душевной структуры, поврежденной грубой механической обработкой. Подчиненные, сломленные давлением сверху. Начальники, изувеченные давлением со всех сторон. Женщины и мужчины, пережившие личную драму. Каждый из них в чем-то разуверился, разочаровался. Кто в вечной любви. Кто в социальной справедливости. Кто в неизбежности победы добра над злом. Кому-то разорвали внутренности центробежные силы. Кому-то раздавили — центростремительные. Пришли в противоречие соматика и психика. Психика и соматика. Художники становились пациентами отделения зачастую лишь потому, что не умели быть художниками. Чиновники — потому что им не удавалось стать творцами. Подавление естественной профессиональной необходимости отказаться от себя вчерашнего ради себя завтрашнего приводила в отделение кризисных состояний представителей самых разных профессий. Профессиональный травматизм сплошь и рядом соседствовал с бытовым. Длительно находясь под многоступенчатым прессом, люди испытывали стресс, переходили в депрессивное состояние, вешались, перерезали вены, пили кислоты. А также щелочи. Людей привозили в городскую больницу с сожженными пищеводами, разбитыми головами, с перерезанными или напрочь отрезанными членами, которые оказывались для их обладателей как бы лишними. Некоторые приходили сами, других доставляли родственники. Кто-то навсегда упускал возможность вернуться к жизни только потому, что не знал о существовании отделения кризисных состояний. О существовании Гранта Мовсесовича Петросяна.
Все оборудование, вся сложная техника, накопленная в отделении, существовала здесь лишь для того, чтобы противодействовать другой — раздавливающей, разрывающей, рассверливающей, распиливающей, распинающей человека, манипулирующей им, подчиняющей себе, подавляющей сопротивляемость живого организма, содействующей развитию любой из форм губительной болезни. С другой стороны, больничная техника существовала и действовала в соответствии с теми же законами физики, химии, математики. То есть это была своего рода антитехника, а отделение кризисных состояний — своего рода укрепленным бункером, центром сопротивления, научно-исследовательским учреждением и одновременно — опытным полем жизни. Крепостью-монастырем и красным уголком Астрала. Теплицей. Оранжереей. Парником, где взращивались хрупкие ростки покалеченных жизней…
Профессор Петросян в своем кабинете. Профессор Петросян задумчиво потирает согнутым пальцем шершавую щеку. Профессор Петросян разминает сигарету, сыплет на брюки табак. В результате размышлений он приходит к выводу, что больному Усову из палаты № 3 пора назначить иглоукалывание, а больному той же палаты Кустову — аутотренинг. С третьим больным было бы желательно провести курс лечения гипнозом. Но молодой человек не гипнабелен — вот в чем проблема.
Иглоукалыванием в отделении занимается врач Мурзаханов, по кличке Китаец. Кличка относится более к специальности, нежели к внешности. Китаец — типичный европеец — скорее похож на какого-нибудь выпускника золотомедалиста колледжа Лойолы, магистра тайных искусств, лауреата премии имени Святой Инквизиции. Зато кабинет Китайца — самая настоящая буддийская пагода. Темное дерево, запахи тропиков, тишина и полумрак. На виду весь набор инструментов: иглы большие, средние, малые. Плакаты с ритуальными изображениями человеческого тела и его отдельных частей. Неких общих, а также отдельно женских и отдельно мужских. Красочно обозначены сакральные точки-мишени: как в тире…