В пору скошенных трав
Шрифт:
— …Предчувствия, предчувствия… Чего ты про них знаешь, про предчувствия… Я знаю… да говорить неохота… И не буду говорить… И ты молчи. Попусту чего трепаться… Развезут с три короба — то да это… Отделался царапиной да испугом, а талдычит про предчувствия… Заткнись, говорю!.. Ну ладно. Слушай. Никакого у меня предчувствия не было. Шли ночью. Затишье. Надо было из окопа вылезти. Я за край ухватился, подтянулся… Чую — левая рука попала во что-то липкое, мокрое… Вылез… Гляжу, а это фриц мертвый, раскис уже, я ему в лицо угодил… Фу-ты, гадость! Уж я руку потом отмывал, отмывал — и
— …где их хоронить? Морозы… Как бетон земля, и сил никаких… На бруствер положим да водой обольем… Целую крепость из них построили… Лежат, родимые… Мертвые нас защищают. У меня дружок был хороший, погиб там… Подойдешь, поглядишь через лед…
— …а эти гаврики на радостях перепились и уснули в блиндаже… Мы — будить! Трясли, трясли — спят. С нар стащили — спят. Чего делать-то? Давай, ребята, за ноги, за руки да в воронку! А воронка зда-аровая: от фугаски — целое озеро. И воду ледком за ночь схватило. Мы их там и искупали. Разом очухались — и к пушкам…
48
Февральский снег кинжальным огнем простреливает улицу. На Кузнецком у картографического магазина давка.
— Карту Германии дают!
— Осталось, говорят, всего ничего…
Сунулся к дверям. Стиснутый толпой, чудом втолкнулся в магазин. Перед прилавком — сбитые в стенку натужные плечи и лица. Протянутые руки, ор, крик, гам.
— Бей с тыла!
— Наддай!
— В атаку, ребята! Даешь Германию!
Охрипшая продавщица едва слышно сипит:
— В очередь встаньте! Не могу в десять рук отпускать! Вовсе торговать не буду! Всё! — Отошла от прилавка, дыханием греет пальцы.
Клубок немного распутался.
— Девушка, я же первый — все видели. Вот деньги. Без сдачи.
— Сколько там Германии осталось?
— На нашу долю хватит…
— Пока не кончите атаку, отпускать товар не буду. Вам тут не фронт.
Продавщицу поддержала женщина в драном платке:
— Верно, барышня, мужикам вовсе не отпускайте! Налезли вперед…
Нехотя выстроились в подобие очереди, едва ли не по трое в ряд…
Наконец продавщица достала новенькую карту, блеснувшую забытой белизной бумаги и яркими красками.
Счастливец поднял ее над толпой и, задрав голову, рассматривал — едва не падала ушанка.
Старушка его подтолкнула досадливо:
— Встал как пень! Получил и мотай, не мешайся!
— Погоди, мамаша, погоди. Вот он, Одер! Вот Франкфурт-на-Одере! Их ты! Да тут до Берлина только плюнуть!.. До Берлина ведь, мамаша! Меня под Могилевом ранило, а тут Берлин на носу!
Очень хочется Егору посмотреть, где ж этот Франкфурт-на-Одере, к которому наши подходят. Старая карта Союза, где отмечал линию фронта, кончилась — впору самому рисовать продолжение. Случайно свернул на Кузнецкий… И на тебе — Германия сама плывет в руки!
Медленно подвигается очередь.
— А тебе, мать, на что Германия? — спрашивает солдат, свертывая
— Не себе я. Племяннику. Из госпиталя вернулся, не встает уж полгода, лежит — болеет. Одна радость радио да газета, если достанешь… А теперь в самый раз эту Германию купить, пропади она пропадом, чтоб ей пусто было…
И весело, и тревожно, и ждется праздник…
И очередь эта, и карты Германии нарасхват — все предвестие праздника. Голова кружится от волнения и от голода.
Очередь подошла. Старушка, стоявшая перед Егором, схватила карту и тут же на прилавке судорожно стала свертывать в трубку. Егор протянул деньги.
— Германия кончилась! Нет больше! — сипло крикнула продавщица.
Егор не мог поверить, все протягивал руку, пока продавщица не отстранила его:
— Говорю «нет»! Чего тянешься?
И даже неудача не затуманила предчувствия праздника. Радостные вести о наступлении соединялись с другим, недавно пришедшим волнением, о котором Егор никому, кроме Алика, не говорил.
49
Лестница библиотеки. Гулкие шаги в тусклой пустоте, чьи-то голоса под потолком. И в голосах чудятся знакомые нотки… Егор прислушивается, понимает, что ошибся, и досадно, что ошибся… Поднимается наверх, все же тая надежду…
Он в читальне хорошее местечко нашел — с краю стола, далеко от окон (они хоть и занавешены маскировочными шторами, холодная пронизь от них достает до половины зала). Снял шинель, накинул на плечи, включил уютную лампочку. С час читал, согревая руки дыханием или сунув пальцы под мышки. Но в голову ничего не лезло.
Мельком, невзначай как бы, окидывал зал и все не находил Веры… И подумалось вдруг, что она совсем не придет, и догадка эта была мучительна, и мученье уже нельзя усмирить. Егор уговаривал себя, что завтра увидит ее на лекции, — пустые слова, которые проскальзывали мимо. На сердце тревога. Если сейчас, сию минуту не увидишь хоть мельком, издали, — конец… Существование кажется пустым и бессмысленным… Это накатывало приступами и было как боль…
Ничего подобного раньше не случалось.
Утром сегодня разбил единственную чашку… Мама почему-то налила кипятку не в его консервную кружку, а в свою чашку; и пока нес от печки до стола, она выскользнула из рук. Мама спросила: «Что с тобой? Уж не влюбился ли?» Он думал о Вере; и тайная мысль, так сразу обнаженная, повергла его в столбняк; Егор стоял над осколками и не мог сдвинуться.
И с самого этого случая мученье все нарастало. Занятия шли по группам, а Вера в другой группе, и Егор ни разу ее не видел. И в читальню отправился из-за нее, и сидел сейчас в полубреду…
А началось все еще осенью, когда «вам отказано»… Вере то же самое сказали, и она исчезла надолго. Но однажды он почти столкнулся с ней в дверях аудитории. Вера удивленно и испуганно почему-то посмотрела, но не поздоровалась, не кивнула, и Егор тоже не поздоровался — деревянно, неловко прошел мимо. И когда прошел, испугался, что теперь, вновь встретив, потеряет Веру совсем.