В путь за косым дождём
Шрифт:
— Ступай на место, борода, — говорит часовой. Бабы начинают всхлипывать. Корреспондент записал в большом блокноте:
«И плачет безустанными слезами печальный осенний денек, качаются от слабого ветра черные мокрые ракиты около ложбинки, и туман застилает серую даль над поляной и деревней, над которыми так еще недавно трещал пропеллер и неслась громадная белая птица, еще никогда не виданная захолустной деревней».
Все отошли от «ньюпора», и только дядя, пожилой офицер, стоит один под дождем.
Подходит поезд. Выгружают два металлических гроба. Под руки ведут мать Клещинского.
НоТак писал в те годы Александр Блок.
Вокруг Клещинского — документальная темнота, Узнать о нем можно немного. Но я не хочу мириться с этим. Мне хочется домыслить, представить его живым, ощутить силу молодости его самого и авиационного дела, молодости, которая поднимала тогда первые крылья, не боясь опасности. Мне мало того, что написано в старых газетах. Я хочу разгадать тайну жизни, стоящую за пожелтевшим от времени газетным листком.
Мы можем представить себе обстановку того времени, интересы и увлечения, понять, наконец, то великое чувство, которое заставило его вылететь в дождь и заставляет теперь космонавта войти в свою ракету.
В те дни знаменитая Ходынка была дальней окраиной Москвы. Здесь рождалась и крепла наша авиация. Здесь встречали и провожали авиаторов, шли тренировки, сдавали экзамены на звание пилота, здесь стояла беседка членов Московского общества воздухоплавания, которое было душою дела. Над полем трещали пропеллеры и проносились похожие на коробчатые змеи аппараты. Авиация уже тогда была в чести у прессы, и деятели первых фирм русского кинематографа, ее ровесника и близнеца по бурному развитию, приезжали сюда со своими громоздкими ящиками.
Ходынка была полна событиями. Вот в дождливый июньский день аэродром оживает вместе с рестораном «Авиация», где уже с шести часов утра накрывается для встречи длинный стол. Ранним утром на поле, как всегда, проездка лошадей с соседнего ипподрома. Зажигают сигнальный костер, и столб черного дыма тянется к небу, и уже видна фигура крепкого, плотного старика — сам Николай Егорович Жуковский прибыл в ранний час. Собравшиеся упорно мокнут посреди поля. Ждут лейтенанта Дыбовского, который летит через Москву из Севастополя в Петербург.
На вопрос корреспондента, какое значение имеет полет, Жуковский отвечает:
— Огромное.
— В чем оно заключается?
— Пишите просто: огромное значение.
— ?!
— Другой бы, — объясняет профессор, — летел-летел да и погиб, либо сел. А этот — ничего. Все благополучно. Другой летел-летел и аппарат сломал. А у этого цел вот до самого конца, и без замены частей.
Из-за сплошного тумана Дыбовский сел, немного не долетев до Москвы, и там, уже на лугу, рассказал подоспевшим корреспондентам о трудностях полета через Сиваш.
Не столько катастрофы, сколько аварии были очень часты и составляли повседневные
Газеты писали: «Какой-то злой рок преследует М. Г. Лерхе в Вологде. В августе прошлого года авиатор, возвращаясь с фабрики «Сокол», при спуске в городе упал на забор, сломал аппарат и пострадал сам. Один из лучших и отважных русских авиаторов, три месяца совершавший полеты над осажденным Адрианополем под турецкими пулями, под выстрелами разрушительных крупповских орудий, изобретенных для борьбы с новым воздушным врагом, где не только во время падения, но во время самого полета авиатор ежеминутно рисковал жизнью, тот же самый г. Лерхе упал на том же самом аппарате в тихой и мирной Вологде, на Вологодском беговом ипподроме, в воскресенье 23 июня...»
Но аварии были в порядке вещей. К ним привыкли. Гораздо больше тревожили воображение перелеты. Такие перелеты, как Дыбовского, Поплавского, Андреади, Габер-Влынского и Самойло, прилет французов Брендежонна и Пегу — все это были события, близкие профессиональной жизни Клещинского.
Как всякий авиатор, особенно тех лет, он большую часть времени проводил на аэродроме и у самолета. А когда был свободен от службы, его, очевидно, манили рекламы кино — зрелища, так быстро ставшего популярным, — в темном зале мягко жужжит лента «синема», с афиш глядят портреты Веры Холодной и Мозжухина... Или модная грусть Вертинского, которую приятно послушать вечером, не принимая всерьез... А иногда — знаменитый ресторан «Яр» недалеко от Ходынского аэродрома.
И он не мог не знать стихов Блока, только что написанных в 1912 году, тех летящих облачно строк, как тугая струна натянутых звенящей силой большого таланта, тех, что касались профессии самого Клещинского и до сих пор остаются среди лучших стихов об авиации:
Летун отпущен на свободу.Качнув две лопасти свои,Как чудище морское в воду,Скользнул в воздушные струи.Его винты поют, как струны...Смотри: недрогнувший пилотК слепому солнцу над трибунойСтремит свой винтовой полет...Уж в вышине недостижимойСияет двигателя медь...Там, еле слышный и незримый,Пропеллер продолжает петь...Потом — напрасно ищет око:На небе не найдешь следа:В бинокле, вскинутом высоко,Лишь воздух — ясный, как вода...А здесь, в колеблющемся зное,В курящейся над лугом мгле,Ангары, люди, все земное —Как бы придавлено к земле...О первые дни авиации, ее шумящие крылья, поразившие воображение человека уже самым фактом того, что он может летать, а не жить «придавленным к земле»! О первые травяные аэродромы, которые даже в будущие дни будут вспоминаться как любовные песни древних менестрелей! Не нужно быть провидцем, чтобы понять, что это вы отравили душу Клещинского отравой полета и сделали его счастливым разведчиком призрачных островов, которые лежат где-то там... за облаками...
Нам так легко понять все, что с ним произошло, хотя листы старых газет молчат о многом!