В русском лесу
Шрифт:
— Ты узнал меня? — после молчания спросил Анимподист Харитонович.
— А то как же, узнал, — сказал Иван Краснов. — Соседа да не узнать, сколь годков вместе прожили!..
— Меня-то ждут ли?
— А насчет этого ты, брат, сам узнай, — уклончиво ответил старик. — Насчет карпов мне все доподлинно известно: много твой сын Геннадий добывает, а насчет ожиданьев — это тонкости семейные, надо самолично убедиться. А со стороны смотреть, не шибко-то чего разглядишь.
— Ладно, я пойду, — нерешительным голосом выговорил Анимподист Харитонович. — Дома-то есть ли кто?
— Все, брат, дома, ступай, да без сумлениев, — сурово выговорил вслед Иван Краснов. — К себе домой ворочаешься, а не на чужое подворье, сам должон понимать.
Анимподист Харитонович, медленно подойдя, толкнул
Деревянный огонь
«Шик-ширык!» Магарыч сидел на видном месте, на гранитном камне, у самого подножья высокой Осиновой горы, и, положив на колено деревянный брусок, проводил по нему другим, точно таким же, — похоже, он шлифовал поверхности обоих брусков. А зачем ему было это нужно, бог весть. «Шик-ширык!» — он работал с увлечением, сбочив от старания кудрявую голову, высунув от усердия язык, с веселым лицом. Мимо него на смену в шахту проходили шахтеры с карбидными горелками в руках, иные останавливались на минуту: что творит золотничник Магарыч, тот Магарыч, которому счастье подвалило — самородок добыл, — что он творит? — и проходили мимо, не принизив своего горняцкого достоинства вопросом. А иные любопытствовали: чем занят, Магарыч? — и он, не прекращая своего чудного занятия, отвечал на вопрос вопросом же: разве не видишь?
— Видеть — вижу, — отвечал шахтер, — а понять — не пойму, — зачем тебе нужно натирать деревяшки.
— Значит, нужно, — уклонялся от ответа Магарыч, продолжая в том же духе работу. — Надо — тру.
«Чудак! — качали головой шахтеры, проходя мимо. — Чудак!» — но думали про себя, а насмешничать над Магарычем не торопились. Было — смеялись, пальцем показывали: вон чудак-золотничник идет! — вон горе-золотничник идет! — вместо того чтобы в шахту под землю спуститься, зарабатывать верные деньги, шастает по горам, по ручьям шнырит, фарт разыскивает! — не дурак ли?! Обносился, в лохмотьях ходит, поршни на ногах — в дырьях. Так было. А что вышло? Год-другой шатался по горам Магарыч и добился-таки своего: разыскал золотой самородок, такое счастье ему привалило! Шалаш-землянуху, в которой он жил, — забросил, купил дом. Женился на хорошей бабе. Живет теперь — ни о чем не тужит. Вот и смейся над ним. Трет одну деревяшку о другую — значит, неспроста трет, зачем-нибудь это ему нужно. Зря не станет.
А Магарыч, в самом деле, не напрасно трет. «Шик-ширык!» — трет, усмехается, язык показывает, будто дразнится, а в голове у него свое. Думает Магарыч, вспоминает.
Вспоминает Магарыч деревню, родной дом, где он вырос, отца — простого мужика — пахаря и сеятеля. Богатый у отца дом, пятистенный, велико и подворье, где стоят в стойле кони, а в хлевах и стайках — коровы и овцы. Непросто сделаться зажиточным в крестьянстве, непросто получить урожай. А как добиться, чтобы большинство коров телилось двойней, а овцы ягнились не одной, а двумя ярками? Вспоминает: так поучал отец сына.
— Огонь огню — рознь, — говорил отец. — От молнии огонь гневный, божий; от спички — домашний; от керосина — бедовый; от трута — полевой; от пакли — воровской; от древесного угля — колдовской; от пороха — убойный... Огонь огню — рознь, есть еще огонь деревянный — к счастью...
— А какой он, тятя?
— Сжелта-оранжевый, — поучает отец. — Синий с искрами, по краям темнее, а к сердцевине — белый, смотреть больно — такой деревянный огонь. В тот год, как увидеть мне этот огонь, добром я оброс: Красуля отелилась двумя телками, две овцы по три ярки принесли, урожай уродился невиданный, такого никогда у нас не было. В тот фартовый год ты у нас с матерью родился, сынок...
«Шик-ширык!» — трет деревянный брусок о брусок Магарыч и думает с сомнением: «А не напраслина ли в огонь деревянный — вера? Самородок золотой мне и без деревянного огня достался. И жена мне хорошая, Лизавета, досталась безо всякого деревянного огня. Счастье отца от деревянного огня, если разобраться, минутное. И скот был, и дом был, и достаток, а все прахом пошло. Так при чем же огонь? Зачем он, деревянный огонь?..»
Так думал, сомневаясь, Магарыч, но работать
«Шик-ширык!» — трет Магарыч дерево. Шахтеры с работы идут, усмехаются про себя: чего это он задумал? Вечер опускается, сумерки густеют, жена из дома кричит счастливым голосом: хватит чудить, Магарыч, домой пора! Но не перестает Магарыч, трет себе да трет, лицо по-прежнему веселое, довольное, будто делает он бог весть какое полезное дело.
Он прекратил работу почти в полной темноте, да и то потому, что удивился. По вечерней улице с песнями вдруг строй молодежи по четверо в ряд, в руках факела — дымно-красные огни, керосиновые, горят на палках, звонкие голоса отчетливо доносятся: если завтра война... «Ага, — думает Магарыч, — демонстрация, антифашистское движение...» Он прекратил работу, с камня встал, смотрит, как с факелами проходят молодые люди мимо. «А тот ли огонь-то в руках несете? — мысленно обратился он к факельному шествию. — Не тот огонь! Огонь — керосинный, бедовый! Не тот! Вы бы зажгли деревянный — он к счастью. Отец мой зря не скажет. Зря вы!..»
Ать-два! Ать-два! Направо, налево! — Магарыч идет в самой середине солдатского строя. На Магарыче зеленый бушлат, подпоясанный туго брезентовым ремнем. На голове у Магарыча ушанка, а сверх нее стальная каска. На ногах у Магарыча ботинки из свиной кожи, на голяшках обмотки суконные, ниже колен перетянутые тесемками. А на ремне, на правом плече — винтовочка со штыком. Ать-два, ать-два! Напра-о, нале-о! — идет Магарыч в строю, слева и справа от него солдаты-товарищи, впереди и позади тоже они, товарищи, в таких же обмотках и касках, с такими же винтовками на ремне. Снег под солдатскими ботинками поскрипывает, на штыках иней, шапки-ушанки заиндевелые, сквозь тонкий на вате бушлат тепло просачивается, спины белые, плевок на лету превращается в шарик — гремит. Сибирская стужа: недвижимый воздух, снег в сосновом бору, где идет учение, снег, по которому ходят строем солдаты, затвердел, что лед. Сосны окоченели, оцепенели на морозе; иные дерева от стужи трескаются повдоль. Но... ать-два, ать-два, напра-о, нале-о! — движется солдатский строй. И солдат, одетый кое-как, вынослив, и винтовочка трехлинейная, еще царского образца, не застывает, клацни затвором, нацелься — бабахнет, пуля полетит в цель и щелкнет, пробивая деревянную мишень. Солдат идет — посинелый, не падает, одной рукой ремень винтовочный придерживает, другой марширует и поет посинелым ртом: Красная армия всех сильней! Все поют, и Магарыч поет, вместе со всеми топчется на месте, ложится под команду «ложись!», ползет, если прикажут: «Ползи!», бежит, если велят бежать.
Учился воевать Магарыч — но ничем вроде не отличался от своих товарищей. Какие все, такой и он, только на лице его, кажется, никто никогда не замечал ни раздражения, ни недовольства, он, терпя лишения, казалось, внутренне был удовлетворен и, может быть, даже в силу возможности счастлив. Во всяком случае, он никому никогда не жаловался. Жалобы от товарищей выслушивал: тому жена не пишет, может, изменяет с другим; у того жена замуж вышла, — высказывал товарищам простые слова сочувствия, как мог, утешал. Любил услужить товарищу, письма для неграмотных писал под диктовку, читал им письма из дому. И сам часто писал своей Лизавете. «Как ты там одна горе мыкаешь без меня? Как здоровье? И здоров ли наш бычок-сынишка? Что до меня, Лизавета, я здоров, о нашем с тобой совместном счастье думаю и, как обнаружится досуг, тру брусок о брусок и надеюсь, когда-никогда зажгу деревянный огонь, про который мне говорил мой отец...»