В русском лесу
Шрифт:
— Обманул, — огорчительно признался Виталей Андреевич, — Не получилось из меня кузнеца.
— Почему же?
— Сестры меня избаловали, — подумав, не сразу ответил Виталей Андреевич. — Они, кажется, виной тому, что я не стал за наковальню.
— Интересно, как это было?
— Так было, — словоохотливо посвящал случайного попутчика в подробности своей биографии Виталей Андреевич, — Помню, как я подрастал, все мне радовались, сестры, не говоря уж про отца с матерью, меня баловали...
Пел в хоре Виталей Андреевич, вел шумную беспутную жизнь, подробности первоначальных шагов его по земле жили в его памяти, но только подспудно. Иногда лишь, словно в угарном сне, смутно ему представлялась и наковальня,
И обновками родители и сестры Виталейку баловали, на него на одного, кажется, траты были большие, чем на всех вместе взятых сестер. В холщовой своетканьшине сестры ходили и в будни, и в праздники, на ногах самодельные обутки, ленточки в косах из лыка. У Виталейки же и рубаха шелковая, и поясок шелковый с кистью, и сапожки хромовые, и картузик с лакированным козырьком, и даже на редкость для деревенского мальца пиджачок суконный...
И сластями баловал Виталейку отец. Дочкам сахар-песок в блюдце — помакать ломтем, Виталейке конфеты в красивых обертках.
Мать, нарядив сынка, в церковь ведет, на ярманку возьмет с собой поразвлечься. А сестры гурьбой отцу помогают в кузне — мехи раздувают, стучат по наковальне тяжелым молотом.
А как подрос Виталейка, его в школу отдали — учить грамоте.
Отца перед войной не стало: от надсады помер, обтягивая мельничный жернов стальным обручем, — но за наковальню на его место не стал Виталей. Он тогда уже выступал в художественной самодеятельности: на барабане стучал, пробовал сам петь, его хвалили, хлопали ему. Деревня, сестры, отцовская кузня с наковальней и горячим горном от него отдалялись все дальше, а потом в начале войны, когда его в армейский ансамбль взяли, совсем исчезли, растворились, будто в воздухе птицы.
— Так я и не сделался кузнецом, — заключал свою дорожную исповедь случайному попутчику Виталей Андреевич. — После войны я в знаменитый хор угодил, пел, ездил. Своя, так сказать, у меня получилась кузня, а наковальня, не в пример отцовской, моя легкая.
— Это уж точно, — охотно соглашался попутчик, — петь — оно само по себе куда легче, чем, скажем, коней ковать иль что еще...
Проехав в вагоне скорого поезда пол-Сибири, Виталей Андреевич пересел в поезд местного сообщения, потом поплыл на пароходе. В третьем классе было людно, ехали какие-то бородатые молодые люди с тугими рюкзаками, набитыми до отказа, с ведрами, котелками, одетые в модные джинсы и хрустящие, как новые денежные знаки, химические куртки. Молодые люди громко, никого не замечая, разговаривали друг с другом и пили дешевое яблочное вино, а бутылки выкидывали за борт в окошко.
Много женщин разного возраста с узлами и кошелками ехало в третьем классе. В их полных круглых лицах Аникину чудилось что-то особенное, родное, полузабытое. Он старался в уме представить своих сестер, но это не получалось, лица расплывались,
Издали сквозь сумрак лет Виталей Андреевич силился рассмотреть и других сестер — Палагейку, Фросю и Дунюшку. Смутно помнилось ему, кто-то из сестер, кажется Фрося, была рыженькая, конопатая, в какую-то, говорили, прабабку Степаниду, разродившуюся в свое время тройней. Однажды Фрося потерялась в лесу, ее несколько дней искали, после чего она какое-то время заикалась. А Дунюшку, младшую из сестер, воровали проезжие цыгане, льняные волосы перекрасили в черный цвет, но ее все равно нашли...
«Живы, здоровы ли сестры? — думал Виталей Андреевич, лежа на второй полке третьего класса и глядя во вздрагивающий от работы трюмной машины потолок. — И живут ли они в деревне? А то, может, разъехались кто куда и их не найти. Зря я не переписываюсь с ними в последние годы», — думал он.
Судно, чувствовалось, качало на волнах — шли великой Обью, с палубы сверху, слышно, доносились команды, то работали речники, управляя ходом пассажирского парохода.
С парохода Виталей Андреевич сошел ночью. Ночевал на дебаркадере, сидя в углу на чемодане. Он ждал утра, чтобы с попутным транспортом отправиться в деревню, откуда он выехал больше тридцати лет назад.
И вот открылся ему крутояр над речкой, на яру дома деревни, старые, низенькие, кособокие, вросшие в землю. Перейдя по деревянному, на старых сваях, мосту, он шел по лугу, держа в руке наперевес чемодан с вещичками. Над деревней блеклое небо, жаркое солнышко, редкие облака, неподвижно застывшие в высоте.
Ближе, ближе домишки, вот уже различимы окна, ворота, возле ворот изваянием застыла деревенская женщина, — приложив ко лбу козырьком ладонь, чтобы уберечься от солнца, она вглядывается в фигуру входящего в деревню незнакомца. А Виталей Андреевич, неторопливо вышагивая, не отрывает глаз от женщины, сердце его взволнованно вещует, подсказывает — это одна из сестер его.
И она, эта пожилая тяжелая женщина, видно, тоже что-то почувствовала, ведь у нее тоже сердце. Вот она воздела вверх от удивления руки и неуверенно пошагала Виталею Андреевичу навстречу.
Это была Агаша, старшая...
Были несвязные отрывистые речи, слезы, объятия, поцелуи, и он узнал Агашу, старшую сестру, уже почти старуху; и она признала его, своего младшенького братку, седого, преждевременно состарившегося, потрепанного жизнью. Она взяла из его руки чемодан, понесла, поставила на землю, снова повернулась к нему лицом, словно убеждаясь в том, что не ошиблась. Нет, она не сшиблась, точно, перед ней был братка Виталей.