В садах Эпикура
Шрифт:
Итак, я рос с матерью. Она читала мне книжки, водила в церковь и удивлялась моему умению рисовать. Ее приводили в восторг, реалистически передаваемые, собачьи уши. «Посмотрите на ухо!» – говорила она, расхваливая мои рисунки. Висячее собачье ухо я наблюдал у нашего дворового кобеля по имени Кайзер. Он считался собственностью жившего тут же пропойцы сапожника и его жены Федоры. Когда Кайзера кто-то убил, Федора, лия над ним слезы, задавала в пространство риторический вопрос: «Казинька, за что это тебя убили?» Сапожник отвечал: «За идею!» Об этом рассказывала мать. Я помню только безвременную кончину Кайзера, которую я оплакивал так же громко, как смерть пригретого мною голубя с подбитым крылом. Я с детства люблю животных. Я никогда их не мучил. Никогда.
Дня два я ходил в детский сад, организованный напротив нашего дома. Помню, что до этого мне купили клетчатый ранец. Я вложил в него бутылку молока, вышел за калитку и бегом бросился через улицу. Какие-то люди кричали мне: «Лёша! Куда ты бежишь!» Я не отвечал: во-первых, не знал, куда бегу, во-вторых, от высокомерия! Очень скоро
Читать я научился по кубикам с буквами и картинками. Кажется, Борис особенно усердно учил меня грамоте. Но читать я не любил. Мне больше нравилось слушать. И мне читали. Что? Все, что обычно читают маленьким детям. Читала обычно мать. Мне очень нравился «Беглец» Лермонтова, и я знал его наизусть. Я любил играть в оловянных солдатиков и имел их во множестве. Эта страсть сохранилась у меня на долгие годы. Часто я мастерил солдатиков и технику из бумаги. Разумеется, и армия и техника менялись в соответствии с эпохами. Летом 1965 г., когда я с великим трудом боролся с последствиями тяжелого инфаркта, я создал бумажную армию. Некоторая ее часть (пехота и кавалерия) была послана Сарре Саксонской. Два лучших вертолета я отдал медсестре Вере Невдашевой для ее сына. Вера работала на скорой помощи и часто выручала меня.
Кажется, в 1927 г. мать впервые повезла меня в Москву. Совершенно не представляю цели этого путешествия. Помню: зимним вечером к дому подъехал извозчик. Меня посадили в сани, укутали с головой, дабы я не простудился, и привезли на вокзал. Я помню и пассажирский вагон и свечу в фонаре, освещавшую проход между полками и столик около окна. Потом я много раз ездил в поезде и очень любил столик у окна. Хорошо было сидеть на нем и смотреть на пробегающий земной мир. Был такой случай: мать, Кирилл и я ехали к отцу в Селенки, где он директорствовал. На одной из станций я спросил Кирюшку: «Ты можешь поезд толкнуть?» «Могу», – ответил он. «Толкни». «Сейчас, подожди немножко». Я стал ждать, паровоз прогудел. Кирюшка уперся грудью и руками в столик, выкатил глаза. Поезд тронулся. Сквозь десятки лет сохранилась в памяти эта смешная история. А ведь я знал, что поезд пошел независимо от кирюшкиных усилий. Знал, но удивлялся кирюшкиной силище. Непонятна человеческая память, непостижима! Многое забыто начисто, кое-что помнится очень смутно, некоторые пустяки сохраняются на всю жизнь. В одну из поездок к отцу мы ждали поезда при пересадке в Вязьме. Сидели в привокзальном ресторане. Я рассыпал соль. Мать показала на официанта и сказала: «Вот он тебе сейчас задаст!» Я и сейчас помню охвативший меня страх. Мне всегда становилось страшно в Вязьме.
Так вот, мы приехали в Москву и остановились в большой квартире высокого дома, на Мясницкой улице. Здесь жила сестра матери тетя Груня, ее муж дядя Соломон и их дети: Феня, Беля, Даня – дочери и семейная гордость – сын рыжий Абраша. Несколько слов о материной родне: моя бабка по матери жила с дочерью Белей в Ленинграде. Бабка была крепкой старухой. Она не простила моей матери ее крещение и до конца своих дней (а прожила она 84 года) не вступала с ней ни в какие контакты. Но брата моего Кирюшу она любила, и он жил у тети Бели, пока учился в Ленинграде в сельскохозяйственном институте (Кирюшка намеревался стать льноводом). Тетя Беля – женщина с большой головой и некрасивым коротким туловищем (я узнал ее в 30-х гг. и встречался после войны) была опытнейшим корректором. Жизнь ей не удалась: замуж она не вышла, а многолюбимый ребенок рос идиотиком и умер лет в четырнадцать. В Ленинграде Кирюшка встречал одного из материных братьев – дядю Янкеля. Дядя был профессиональным бродягой. Неизвестно, чем и как он жил и ездил по миру. Рассказывали, что его спросили перед очередным вояжем в Италию, в какой адрес ему писать. Дядя ответил: «Пишите – Италия, Гуревичу». Кирюшка обратился к нему однажды: «Дядя, расскажите, где вы побывали?» «Спроси лучше, где я не
В Москве жили материны братья, которых я видел, но не запомнил, зато семейку тети Груни я знаю отлично. Тетя Груня была просто многодетной матерью и доброй пожилой женщиной. Ее супруг дядя Соломон до семнадцатого года занимался негоцией. При советской власти он где-то служил. Советская власть не только извлекла дядю из черты оседлости, но и дала удобнейший закон о семье и браке, предельно упростивший бракоразводный процесс. Дядя Соломон, по-моему, оформлял развод в дни получения заработной платы и возвращался в лоно семьи, потратившись. Однажды он принес в дом сверток с творогом. «Груня, я принес творог». «Ну, и что?» «Я заплатил за него рубль». «Ну, и что?» «Я принес творог и заплатил за него рубль!!» «Ну, и что?» В диалог, несмотря на его предельную ясность, включалась семейка, и начинался хаос. Вообще я не помню, чтобы в семейке кто-нибудь на кого-нибудь не кричал. Сестры грызлись между собой и все вместе – с Абрашкой. То Абрашка, то какая-нибудь из сестер грозились покончить с собой, но угрозу свою в исполнение не приводили. Иногда Абрашка запирался в комнате. Моя мать как-то спросила: «Куда делся Абраша?» Одна из сестер крикнула: «Куда ему деться? Сидит за дверью и пишет свои сумасшедшие стихи!» Абрашка не стал поэтом. Во время войны он был убит. Тетя Груня и дядя Соломон умерли. Сестры разъехались.
Так вот, в первый мой приезд в Москву мы остановились у тети Груни. Меня никуда не водили, ничего мне не показывали. Я сидел на подоконнике третьего этажа и смотрел на оживленный перекресток. Туда и сюда мелькали люди, ползли трамваи, сновали автомобили. У меня было такое чувство, будто автомобили вообще никогда не останавливаются. Однажды я все-таки попросил Даню покатать меня на трамвае. Это желание было выполнено. Провезла она меня и на автобусе. А на автомобиле – нет: они ведь не останавливались. С такими впечатлениями я вернулся в Гжатск.
В 1928 г. мать увезла меня в Селенки к отцу. Дата подтверждается фотографией. Я снят на крыльце дома в Селенках в позе часового с ружьем в руке рядом с отличной немецкой овчаркой Альбой. В это время я уже умел писать. На фотографии сохранилась надпись печатными буквами: ДАРАГОМУ КИРЮШЫ НА ПАМЯТЬ. ЛЁША КАЦ. 1 ДЕКАБРЬ 1928 год. Слово «год» написал кто-то другой, как видно по почерку. Приезду нашему в Селенки предшествовало вот что: льнозавод, директором которого был отец, сгорел дотла. Причины пожара неизвестны: подожгли ли его кулаки, или деревянные строения с сухой льняной паклей вспыхнули от случайной искры, вылетевшей из заводской трубы – кто знает? Шло следствие, потом состоялся суд, не представляю, над кем. Разумеется, отец был полностью оправдан: его вины в пожаре не было. Так или иначе, завод остановился. Я помню остатки корпусов и ржавые обгоревшие машины. Вскоре после этого пожара мы с матерью и приехали в Селенки. Завод скоро восстановили, и он снова заработал. Что же я помню о жизни в Селенках?
Здесь началась моя теплая дружба с отцом. В то время во мне пробудилось сознание. Я стал думать. Мне стали передаваться волнения матери или отца, их размолвки. Я знал, чем отец занимался, какие порядки существовали на заводе. Мы жили в большом одноэтажном доме, где, кроме занимаемых нами двух комнат, помещалась школа, сыроварня, служебный кабинет отца и заводская контора. Школа занимала большую комнату. В ней занимались с одним учителем ученики нескольких классов. Иногда меня пускали посидеть на уроках. Я во всяком случае не мешал.
Отца на заводе любили, относились к нему с большим уважением. Сохранилось несколько фотографий, на которых отец снят с большими группами рабочих или со служащими. Есть карточка – отец за рабочим столом. Он же на собрании, посвященном выборам в Советы. О содержании собрания можно судить по лозунгам на стене, призывающим избирать коммунистов и комсомольцев. О фотографиях: это конец 20-х гг. Работницы комсомолки с портупеями через плечо, парни в лаптях, молодые женщины в платьях, похожих на мешки. Из лиц, представленных на фотографиях, запомнил нескольких: заместитель директора по политической части – Савенков. Он партийный, очень дружен с отцом. Бородатый слепой старик – Илья Иванович. Говорили, что он активно участвовал в установлении советской власти в здешних местах. Помню одного рабочего. Он токарь и большой мастер. Мне он выточил медные рюмочки и сделал деревянные коньки на железных полосках. Он – изобретатель: придумал сложную надстройку над заводской трубой, гасившую вылетавшие снопами искры. Значение этого изобретения невозможно преуменьшить. Пожары – настоящее бедствие завода. Сухая пакля, солома, сложенная в скирды, вспыхивали как порох. У меня и сейчас звучит в ушах тревожный звон пожарного колокола. На звуки его бежали все – мать, я, конторские служащие, отец, рабочие, ученики школы, так вот, рабочий, о котором пошла речь, придумал искротушитель, уменьшавший угрозу пожаров. Помню инженера Леонида Арсентьевича Казанского. В то время молодой человек, Л. А. Казанский был очень дружен с отцом. Они и сфотографировались в цеху у машины. Через много лет я встретился с Леонидом Арсентьевичем. Произошло это в конце 50-х – в 60-х гг. Мне было за 30, ему – к 60. Я бывал у него в гостях в каждый приезд в Москву, а это случалось ежегодно. Мы выпивали поллитра «Столичной», он вспоминал отца с большой теплотой.