В садах Эпикура
Шрифт:
С отцом был громадной важности разговор. Отец вел речь без скидок на возраст. Мы были равными собеседниками. Это вообще было в манере отца. В тот момент такие отношения оказались особенно уместными. Я спросил, за что он осужден. И отец ответил: «Ни за что». Он с уверенностью добавил, что в лагере нет политических заключенных, которые действительно в чем-либо виноваты. Я безусловно верил и верю каждому слову отца. Однако если в те времена кто-нибудь мог бы усомниться в подобном утверждении, теперь это может сделать только круглый идиот. Н. С. Хрущев и последующие реабилитации полностью подтверждают бесспорность утверждения моего отца. Во время следствия отец проявил непростительную слабость: он подписал предъявленные ему обвинения. Как это могло случиться? Отца не били и физически не пытали. Но было устроено зверское моральное давление. Следователь Ратнер корректно и настойчиво повторял: «Леонид Владимирович, к чему запирательства. Ваши сослуживцы и сообщники прямо подтверждают вашу вину, ваше участие во вредительстве и контрреволюционной агитации». Отец потребовал очной ставки. Ему ее устроили. Перед ним предстали сослуживцы, достаточно хорошо знакомые люди. Потрясающе изменившиеся, они покорно и односложно, словами «да», «нет» отвечали на провокационные
Итак, я стал взрослым, глубоко несчастным человеком. И вместе с тем мне было 12 лет и от этого тоже идти было некуда. Вот почему я сдружился с баимскими мальчишками, купался с ними в какой-то луже, в праздник Ивана Купала лил воду на всех, кто зазевается, играл в новую для меня игру «бабки», гонял коней на водопой, сидя без седла на не слишком горячей лошади.
Летом следующего года мы с матерью вновь отправились к отцу. Однако к этому времени все резко переменилось. В декабре 1934 г. был убит С. М. Киров. Это немедленно сказалось на лагерном режиме. Наш приезд в Мариинск был зафиксирован, и мать предупредили, что мы можем прожить в Баиме две недели. Встречаться с отцом разрешалось только в пределах лагеря. Меня, правда, пускали туда беспрепятственно, мать – с трудом. Один раз отца отпустили в деревню. Он пробыл у нас день, и именно в это время я сделал несколько фотографий своим примитивным детским аппаратом. Один снимок сделала мать. Именно он и удался. Я снят с отцом на фоне плетня. Этот снимок сохранился. Наташенька, посмотри на меня и знай: в тот момент я был одним из самых больших страдальцев на земле. Мы пробыли у отца десять дней и уехали. Он проводил нас. Помню: поезд тронулся. Я смотрел в окно и не плакал. На душе была непередаваемая боль. Видел: отец надел фуражку и закрыл лицо руками. Таким я увидел его в последний раз в жизни.
О дальнейшей судьбе моего отца я узнал от его сослуживца и товарища по несчастью Василия Ильича Кудрявцева, находившегося вместе с отцом в лагере. В 1957 г., т. е. через двадцать три года, Василий Ильич, обвинявшийся в терроризме и шпионаже, был реабилитирован. Мы с ним встретились в Москве, как старые друзья. Он стал седовласым старцем, мне было 35 лет. Встретились, как люди равно много пережившие. Походили по театрам. На него произвела сильное впечатление пьеса Гауптмана «Перед заходом солнца» с участием Астангова. Кудрявцев рассказал мне об отце. В баимском лагере в 1938 году «раскрыли» заговор. Заговорщиками оказались мой отец, Кудрявцев и многие политические заключенные. Абсурдность обвинения никого не смущала. Состоялась какая-то более чем постыдная комедия суда. «Заговорщики» получили еще по десять лет и были переправлены в лагерь со строгим режимом. Здесь плохо кормили и заставляли рыть землю. Общение с семьями запрещалось. Потому-то мы и перестали получать от отца письма. Не могло быть и речи о каких-либо посылках ему. Мы даже не знали его адреса. Конечно, мать обращалась с различными запросами. Но они оставались без ответа. Отцу было 64 года, а он ворочал известь. Железный организм и высокая интеллектуальность помогли отцу сохранить и здоровье, и обычное спокойствие. Однажды утром группу заключенных, среди которых был и отец, построили в колонну и увели. Колонна случайно проходила мимо барака, где ютился Кудрявцев. Отец крикнул ему: «Василий Ильич, нас уводят». Колонна в лагерь не вернулась. Так был убит мой отец. Не знаю, где покоится прах его.
Вернувшись в Москву, Василий Ильич Кудрявцев отправился в соответствующее учреждение и получил там бумагу следующего содержания: «Дело по обвинению Каца Леонида Владимировича, 1874 года рождения, до ареста в феврале 1934 года работавшего инспектором-технологом «Мособлльнотрактора», пересмотрено Военным трибуналом Московского военного округа 16 августа 1958 года. Постановление коллегии ОГПУ от 3 марта 1934 года в отношении Каца Л. В. отменено и дело о нем прекращено за отсутствием состава преступления». Документ выдан 6 октября 1956 г. Моя старая мать, на основании этого документа, получила пожизненную пенсию в размере 27 рублей (в новых деньгах) в месяц. Такой оказалась плата за голову инструктора-технолога Каца Леонида Владимировича. К счастью, доцент и декан исторического факультета КГЗПИ и УИ, а затем проректор ОГПИ Кац Алексей Леонидович получал высокую зарплату и обеспечивал матери достойное существование до конца ее дней. Мать умерла 5 ноября 1966 г.
Конец 30-х гг. ознаменовался известными всем политическими процессами. Их липовость уже сейчас совершенно очевидна. Многих ввели в заблуждение открытый ход судебных разбирательств, стенограммы и прочая мишура. И никто не посмеялся над этой открытостью. Умнейший человек Леон Фейхтвангер, присутствовавший на одном из процессов, оставил свои впечатления в книжонке «Москва 1938 года». Его умилили элегантная внешность заключенных, восседавших на скамьях подсудимых, в безупречных костюмах, и легко льющаяся речь Карла Радека, изящно помешивавшего ложечкой чай с лимоном и осыпавшего себя признаниями в твердом намерении ликвидировать Советскую власть. Фейхтвангер пытается найти психологическое объяснение превращению трибунов революции в ее смертельных врагов, причинам их «чистосердечных» саморазоблачений на судебном процессе. Разумеется, Фейхтвангеру не пришло в голову сравнить их с Жанной Д’Арк, признавший себя ведьмой. Кроме того, «Гойю» Фейхтвангер написал в 1950 году. Может быть, только к этому времени он постиг возможности инквизиции. Не знал он, что произойдут XX и XXII Съезды Партии, не предполагал, что все те мелочи, которые коробили известного писателя, получат мистическое определение – «культ личности», а портреты и скульптурные изображения Сталина уберут не только от подступов к картинам Рембрандта.
В 1938 г. вышел Краткий курс истории
Семья Николая Кручинкина и после ареста отца сохранила с нами добрые отношения. Мы бывали у них, а сестра Николая – Леля – давала матери долларовые бумажки, которые охотно принимали в торгсине. Доллары же у нее были потому, что она была женой некоего Очаговского – военного атташе в какой-то стране. В 1938 г. Леонард или Надька подрос, у него появилась сестра, которая уже начала ходить. Однажды мы узнали, что Николая Кручинкина перевели на какую-то большую должность в Киеве, и он отбыл на новое место. Кирюшка сказал: «С Николаем все. Посадят». Вскоре мать и я поехали на дачу к Кручинкиным. Дом оказался пустым, ставни забитыми. Узнали, что Николай и его жена Клавдия Александровна арестованы, Надька и его сестра подобраны родственниками. В тюрьме оказались Очаговский и многие другие наши знакомые из военных. О том, что произошло дальше, я узнал от Клавдии Александровны Кручинкиной, отбывшей в лагере много лет и почему-то освобожденной где-то вскоре после войны. Усталая старая женщина (а ей было не боле 45–46 лет) полулежала на кровати и рассказывала мне печальную повесть.
Николай ехал в Киев с большими надеждами. В купе мягкого вагона его сопровождал сам Ежов. Мирно разговаривали. На одной из станций Ежов вышел, а Николая арестовали и вскоре он был расстрелян. Клавдии Александровне не предъявили никакого обвинения, кроме того, что она была женой расстрелянного Николая Кручинкина. За это она получила 10 лет лагеря. Их она и отбыла. Дети выросли. Конечно, они очень жалели Клавдию Александровну, но матерью считали ту ее сестру, которая их вырастила. Расстрелян был и Очаговский и еще много людей. Здесь безотказно действовал принцип, провозглашенный еще в первые десятилетия Римской империи: за измену императору несли кару не только виновные, но и все люди, как-то соприкасавшиеся с обвиненными в измене. Понятно, что и в Риме, и еще больше у нас понятие «измена» толковалось совершенно произвольно. Доказательств не требовалось: достаточно было обвинения. Я по глупости спросил Клавдию Александровну: «Неужели никто, ни в чем не был виноват?» Она ответила: «Как твой отец». Я замолчал. Она была права. Мой вопрос был нелепым. Она с ненавистью говорила о Сталине, Молотове, Ворошилове, которые, руками Ежова, расправились с мнимыми политическими противниками, людьми, подлинно знавшими вполне ординарную роль «вождей» в делах революции.
Ликвидируя множество людей из числа интеллигенции и военных, высокопоставленных, талантливых и вполне рядовых, Сталин создавал ту политическую атмосферу, которая одних заставляла молчать, других ошеломляла и лишала возможности трезво мыслить, оценивать события, судить о политике. Система массовых репрессий явилась безусловно важнейшим фактором, укрепившим единовластие Сталина. На земле, удобренной людскими костями, было выращено оболваненное поколение, нередко искренне считавшее гением обыкновенного деспота. Он нужен был клике, как Сулла легионам. Клика нужна была ему, как легионы Сулле. На терроре пышным цветом распустился деспотизм Сталина, вполне отвечавший примитивному, вымуштрованному мышлению большинства забитого некультурного народа. Умные люди (в той мере, в какой остались) в лучшем случае недоумевали и были подавлены страхом. Вышколенная бюрократия рукоплескала с бараньим энтузиазмом, потому что благоденствовала на дозволенном уровне, соответствовавшем невзыскательным привычкам и дурному вкусу. Масса не имела данных для сравнения и потому тоже не жалела ладоней, когда узнавала из газет, что «жить стало лучше, жить стало веселее». Успехи так называемого социалистического строительства никакого отношения к возникновению и процветанию сталинского деспотизма не имеют. Террор создал культ, официальную идеологию, которая вколачивалась в головы всеми дозволенными, а по большей части, недозволенными средствами. Это более, чем тривиальный, политический прием. На протяжении всей истории наиболее ничтожные режимы провозглашали и провозглашают свои особые успехи и заслуги перед человечеством. Не соглашавшихся с подобными толкованиями событий легко устраняли. Остававшиеся в живых рукоплескали.
Еще в 1936 г. в поселке Сокол была выстроена отличная средняя школа, получившая № 149. В нее я и перешел со своими приятелями Юркой Зыковым, Петькой Закалинским, Васей Моргуновым. Наступила новая пора жизни. Петровы поменяли свою квартиру на две большие комнаты в центре Москвы. Николай Константинович объяснил эту акцию так: «Игорь перерос поселок!» Сам переросток, ходивший в это время, кажется, в четвертый класс, важно объяснял: «Будем жить в Камергерском переулке». Мать и я оставались без жилья. Кооператив в Соколе к этому времени был распущен. Нам вернули наш взнос (3000 рублей). Положение казалась безвыходным. Правда, Борис к этому времени имел приличную комнату в Сокольниках. Но он жил со своей второй женой Лелей и ее сынишкой Юрой, который был младше меня на два года. Ожидалось и пополнение. Чуть позже родилась Таничка. Короче говоря, о переезде к Борису думать было нечего. На помощь пришли люди, жившие в соседнем доме (Левитана 22). Там была захламленная терраса. Именно ее и предложили нам. Домоуправление кое-как превратило террасу в жилую комнату, и мы с матерью переехали на новое место. Двенадцать метров жилья. Здесь я прожил, с перерывом на время войны, до декабря 1953 г. Спал вместе с матерью до 19 лет, т. е. до ухода в армию, на войну. В комнату, конечно, можно было впихнуть раскладушку, но она становилась вплотную к царь-кровати, так что дело практически не менялось. К тому же с раскладушкой требовалось возиться – вносить, выносить и т. д.