В садах Эпикура
Шрифт:
Никаких средств к жизни у нас не было. Мать пошла на работу: устроилась портнихой, а потом приемщицей заказов в ателье, где шили корсеты и бюстгальтеры. Пригодилась приобретенная в детстве и, к счастью, не совсем забытая специальность. Я продолжал ходить в школу, в четвертый класс. Через несколько дней Петька Закалинский спросил меня: «Правда, что твоего отца арестовали?» «Нет, – ответил я. – Он уехал в командировку». Я врал, а зря. Скоро скрывать случившееся стало невозможно, да и не нужно. В классе, в школе я не составлял исключения, скорее подпал под правило. Кто передаст тоску, изъедавшую мне душу? Не было дня, часа, минут, чтобы я не вспоминал отца или не думал о нем. Не было игры, развлечения, подарка, которые могли бы меня хоть немного утешить. Продолжались литературные вечера у Петровых, мать водила меня в кино, Николай Константинович устраивал экскурсии в зоопарк, в Третьяковскую галерею. Я оставался безутешным.
Через месяц, т. е. в середине марта, следствие по «делу» отца закончилось, и он был осужден на десять лет по обвинению во вредительстве. Нам
С Борисом произошло следующее. В комендатуре тюрьмы он предъявил документы, свидетельствовавшие о его службе в управлении пограничных войск. К отцу его пропустили без всяких затруднений. Они встретились в отдельной комнате и беседовали час. Именно здесь отец сказал Борису о своей полной невиновности. Разумеется, Борису других свидетельств не требовалось. О визите Бориса в Бутырки немедленно сообщили по начальству. Он был тут же вызван к Фриновскому (оный Фриновский бывал у нас неоднократно с Кручинкиными), который кричал: «Разве вы чекист? Если бы вы были чекистом, вы бы здесь, в этом дворе, расстреляли отца!» Борис ответил: «Расстреливают виноватых!» Судьба Бориса решилась немедленно. Можно удивляться мягкости, с которой с ним обошлись. Видимо, здесь сыграл решающую роль Николай Кручинкин, да и 1934 год это еще не 1938! Так или иначе, Бориса перевели из пограничных войск преподавателем в какой-то военный учебный центр, а в 1939 или 1940 г. уволили в запас и назначили заведующим кафедрой военной подготовки в одном из московских институтов. В партии он был оставлен.
Кирюшка учился в Ленинграде на выпускном курсе сельскохозяйственного института. К этому времени и он уже был членом партии. Понятно, что он сообщил в парторганизацию об осуждении отца. Как тогда было принято, созвали партийное собрание и потребовали, чтобы Кирюшка публично отрекся от отца-вредителя. Многих в то время заставляли это делать, многие делали. Кирюшка заявил, что не верит в то, что отец вредитель. Кирюшку исключили из партии и выгнали из института. Он устроился на работу в городе Калинине в какой-то льноводческой организации. Этим делом он и занимался до начала войны.
В школе я большой активностью не отличался. Меня не увлекали ни дела октябрят, ни пионерские сборы. После случившегося с отцом я и вовсе замкнулся. Приходил в шкоду, отсиживал часы, уходил. Учиться стал плохо. Но меня изругал Николай Константинович Петров, я подтянулся, и моя лысая голова снова появилась на стенде среди передовиков. Так кончилось детство. Нас засыпал обвал. Какие речи, какие решения, какие реабилитации заставят человека смириться с тем, что было пережито в двенадцать лет мной. А ведь подобные мне исчисляются… Цифры не знаю. Но очень велика эта цифра… Астрономическая. Иван Григорьевич [3] , наверное, усомнится. Ничего: он доживет до того времени, когда цифру назовут. Ну, а если бы я был только один, что это меняет?
3
Имеется в виду И. Г. Гришков, историк, коллега автора.
По окружной железной дороге, в сотне метров от дома на улице Левитана, где мы жили, каждый день гнали эшелоны с заключенными. Товарные вагоны с зарешеченными оконцами, с часовыми на площадках. Я каждый день бегал к железной дороге и провожал эти проклятые богом поезда. Я не верил, что в них везут преступников. Знал: в каком-то из таких
Летом 1934 г., когда кончились мои занятия в школе, мать еще раз открыла «сейфус» и вытряхнула из него все вещицы, кроме моего крестика, этого оказалось однако мало, и она сняла тоненькую серебряную оправу с иконки, висевшей в углу. Богородица с младенцем на руках осталась без драгоценного убора. Все это мать отнесла в торгсин и купила кое-какие продукты. Мы пустились в далекое путешествие в сибирский город Мариинск, куда был сослан отец. Езды до него было четыре дня скорым поездом. За Мариинском есть деревня Баим на берегу неширокой золотоносной река Кия. Вот там, в лагере находился отец. Его назначили на какую-то ответственную должность на заводе, обрабатывавшем то ли лен, то ли еще что-то. Как я теперь догадываюсь, значительная часть пассажиров (главным образом женщины) ехала по транссибирской магистрали с той же целью, что и мы… У нас оказалось немало попутчиков.
Поезд бежал по роскошным просторам российской земли. Я не отрывался от окна, глядя на бескрайние поля, дремучие леса, покрытые соснами уральские горы. Миновали Волгу, Иртыш, Обь, постояли на глухой станции Тайга. Я не стану описывать маленького городишки Мариинска. Ничего достопримечательного я тогда там не заметил. Расскажу о запомнившемся. Нас встретил отец, в распоряжении которого оказалась лошадь с телегой. Отношение к политическим заключенным в то время было достаточно либеральным. Многие встречали на станции прибывшую родню. Мать направилась в местное ОГПУ и заявила о своем приезде. Так требовалось, хотя в управлении никак на наш приезд не прореагировали. В Баиме мы поселились, как и многие другие, в крестьянской семье, для многих жителей большой деревни Баим сдача жилья семьям ссыльных являлась статьей дополнительных доходов.
Встреча с отцом была печально радостной. Он выглядел хорошо, чувствовал себя совершенно здоровым. Оказалось, что он не только работает на заводе, но и преподает в мариинском сельскохозяйственном техникуме. Между прочим, там же вел занятия еще один враг народа, заключенный профессор. Педагогический персонал техникума был, как видно, укомплектован недурно и за бесплатно. Профессор показал мне превосходную коллекцию насекомых.
В первый же день приезда я отправился с отцом в лагерь. Это был обычный поселок, состоявший из длинных бараков, с двухъярусными койками, как в поезде. Кое-где часовые охраняли группы уголовников. Отец показал мне территорию, познакомил со многими людьми, среди которых был какой-то писатель (фамилию не знаю), самый настоящий немец (подданный Германии), обвинявшийся в шпионаже, красивая женщина средних лет, распоряжавшаяся, по совместительству, библиотекой. Между ней и отцом произошел, запомнившийся мне, разговор: «Вот мой сын. Он хотел бы получить у вас книгу. Когда вы освободитесь?» Женщина улыбнулась: «Через десять лет, Леонид Владимирович». Несколько слов о немце: он находился на особом положении в лагере, как иностранец. Жил в отдельной комнате (отец делил жилье еще с двумя политическими заключенными), получал посылки и т. д. Мне он сразу же предложил конфет, просветлел, когда мы с ним поговорили по-немецки. Я познакомился с директором предприятия инженером лет пятидесяти с лишним, с уполномоченным от ОГПУ человеком с усталыми глазами и добродушным лицом. Он объявил мне, что я могу приходить в лагерь в любое время и ему об этом не докладывать. Отец получил разрешение ночевать в Баиме. Как видим, в 1934 г. лагерный режим для политических заключенных был не строгим. Нужно было работать. Такое же требование предъявлялось и к уголовникам. Кормили по труду, хотя минимум питания существовал для тех, кто не хотел работать. А такие были. Я видел каких-то старообрядцев, которые не работали, а проводили целые дни на нарах в молитвах. При мне с отцом ругался уголовник: почему, – кричал он, – мне дали опять и хлеба мало и еду плохую? Оказалось, что он, в порядке исключения, как-то поработал, но к выполнению нормы даже не приблизился (нормы были выполнимыми). Сам факт труда умилил его, и он надеялся на полноценное вознаграждение. В магазине при лагере продавали продукты и курево, если, конечно, у покупателя были деньги. Между прочим, заключенным шла заработная плата, но на руки она не выдавалась. Ее перечисляли на текущий счет. На руках разрешалось иметь какой-то минимум денег.
В день приезда отец пришел ночевать домой, за столом их собралось несколько заключенных с женами. Сели закусить и выпить. Именно в этот момент отец, как в былые времена, поднял стопку и провозгласил: «Хох, император!» Мать была рассержена и напугана: узнай кто-нибудь об этом тосте – быть бы беде. Могли бы обвинить отца в сохранении верности свергнутому Николаю Второму.
Заключенные получали выходные дни. В один из них отец и я отправились погулять по окрестностям Баима. Меня поразили яркие сибирские цветы. Теперь о них написал хорошие стихи Роберт Рождественский, а я-то их видел при обстоятельствах, не настраивавших на поэтический лад. У реки Кия старатели мыли золото. Все делалось вручную, кустарным способом. Добытые граммы сдавали на приемный пункт и получали за них немалое вознаграждение. Мне показали раму, застеленную куском черного бархата или гладкого сукна – не помню. На нем чудесно поблескивали мельчайшие золотые крупинки.