В шесть вечера в Астории
Шрифт:
Ну, хватит сантиментов! Ивонна загасила сигарету, поправила перед зеркалом косметику и пошла за стойку.
«Редакция художественной литературы», — прочитал Камилл табличку на двери, перед которой помедлил в легком волнении. Неужели с тех пор, как он в последний раз стоял перед этой дверью, прошло уже около восьми лет? Сколько же всего случилось за это время — с людьми, а в конечном счете и с литературой!
За дверью коридорчик, из него еще несколько дверей. На предпоследней: «Ружена Вашатова».
— Камилл! Нет, я должна себя ущипнуть, неужто ты мне не снишься?! — Руженка
— Угадала, Руженка.
— Только, надеюсь, ты принес ее не для приватного чтения просто Руженке, а редактору «Кмена» Вашатовой?
— Именно так.
Не спросив Камилла, она заказала по телефону две чашки кофе и восхищенно полистала рукопись.
— Стало быть, все же тот «библейский» рассказ, око-тором ты мне говорил! Кто-нибудь уже читал?
Камилл неуверенно покачал головой. Чаще всего люди любят быть первыми, даже в профессиональном чтении: какой ответственный редактор (а Камилл не сомневался, что для него таким редактором будет именно Руженка) захочет играть вторую скрипку, после чьих-то замечаний! Зачем же признаваться ей, что он поддался искушению и прежде, чем внести самые последние, уже только словесные поправки, показал рукопись ассистенту Гейницу, весьма уважаемому на факультете человеку, руководителю литературного семинара? И еще нескольким однокурсникам.
Писатель — хрупкий сосуд, кто же упрекнет его за то, что он, вложив в свое произведение столько душевных сил, жаждет как можно скорее получить отклики, хотя бы в узком кругу, убедиться в одобрении требовательных молодых читателей? Кто может поставить ему в вину желание узнать хотя бы предварительное суждение «специалистов»? И наконец, зачем обманывать себя: его однокурсники моложе его на несколько лет, а тут явилась первая возможность как бы показать свое превосходство, подкрепить собственную, за последние годы изрядно сникшую уверенность в себе, избавиться в конце концов от тайного стыда за то, что затесался в их среду такой великовозрастный студент…
— Великолепно! — Руженка пробежала глазами заключительные строчки рукописи, но Камилл знал, что ее восторженное восклицание не может относиться к этим нескольким последним фразам. — Теперь, когда ты снова в университете, для нашего главного, слава богу, рассеялся оттенок настороженности к твоему имени, и твоя вещь станет более «проходимой».. Знаешь что, пока нам не принесли кофе, отведу-ка я тебя к нему, а то как бы не убежал— подозреваю, он собирается на совещание. А уж потом мы спокойно поговорим.
Руженка вышла впереди него твердым, решительным шагом. Новая прическа — Камилл уже не помнит, какая была у нее при последней встрече, но только другая… Видно, здесь, в издательстве — ее настоящее место, а может, и шанс подвернется не только в служебных делах: то-то ведет себя со мной так, словно не обманывал я ее ожиданий столько раз и не было той злополучной лыжной прогулки и всех предыдущих диссонансов…
— Привет, дружище, старый вояка! — Тайцнер с присущей ему грубоватостью пожал Камиллу руку. — Наконец-то ты и о нас вспомнил!
Лучший вид обороны — нападение, хотя бы по форме. До чего короткая память у некоторых людей,
Тайцнер по привычке далеко вытянул под столом ноги, только теперь на них были уже не грубые башмаки, и не висела на вешалке та смешная шапчонка с распродажи имущества роммелевской армии. Но раскатистое картавое «р», исходящее откуда-то из глубины горла, осталось прежним, не в пример всем переменам в мире — и в позиции самого Тайцнера.
— Сколько же тут страниц? Хочу прикинуть, много ли бумаги отнимет у нас этот парень… — Какая сердечность! Будто только вчера наша Тоничка ставила перед ним один за другим бокалы бадачони… — А что говорит на сей счет ваш литературный ангел-хранитель, этот… как вы его называете-то, Герберт Болит?
— Роберт Давид. Скажу откровенно: на сей раз я не давал ему читать рукопись. Думаю, у него были бы возражения…
Впрочем, я не совсем откровенен, вижу соринку в чужом глазу, а в своем бревна не замечаю: никак не могу простить Крчме тогдашний — ах, боже, справедливый! — упрек за то, что я позаимствовал кое-какие мысли у экзистенциалистов. Найду ли я когда-нибудь прежний прямой, ничем не загороженный путь к старику?
— Какие возражения? — насторожился Тайцнер.
— Я питаю к нему уважение почти безграничное, но в вопросах литературы он несколько старомоден. Не понимает, что жизнь меняется теперь быстрее, чем в его молодости, и что пришло время пробить панцирь слишком узкого понимания социалистического реализма в литературе. Пан профессор, надеюсь, меня извинит, но навязывать свой вкус — еще хуже, чем навязывать свою истину. А мне пора уже идти собственным путем.
— В таком случае с вас причитается, пан Герольд, — засмеялся Тайцнер, картавое «р» добродушно рокотало у него в горле. — Пожалуй, ваша рукопись — как раз для нашей Руженки, никак не могу укротить ее жажду экспериментов. Но серьезно: мы льстим себя надеждой, что в этом доме царит дух прогресса, и мы приветствуем все, что в художественном отношении двигает нашу литературу вперед — конечно, в пределах современной культурной политики, ибо в понятие «художественность», естественно, входит и понятие «идейной ответственности»…
Все-таки я не совсем справедливо раскритиковал Роберта Давида, даже Руженка как-то ошарашена…
— Когда вы выскажете свое мнение, я, чтоб не нарушать традиций, дам рукопись на прочтение Роберту Давиду. — Эти слова Камила адресовал скорее Руженке, чем Тайцнеру. — По дороге в университет я прохожу мимо его школы.
— Но Крчма там уже не преподает! — воскликнула Руженка,
— А где? — удивился Камилл.
— Нигде. Бросил наконец учительствовать, кажется, врачи велели. И поступил он туда, куда давно должен был поступить: в Научно-исследовательский институт педагогики. Вместо того чтоб исправлять ошибки в тетрадках, он может теперь, сидя дома, спокойно писать собственные труды… и усерднее обслуживать Шарлотту.