В шесть вечера в Астории
Шрифт:
— Не думала я, что превращусь когда-нибудь в живодера… вернее, в могильщика, впрочем, разница невелика, — начала она сама.
Прошли второй этаж
— Не люблю, когда медленно умирают. — Надя уставила на Крчму свои темные, влажные, немигающие глаза. — А здесь никого не убивают сразу…
— Да, но это же ради доброго дела!
— Так, наверное, говорят все палачи. Миновали надпись «Курить воспрещается».
— Курить нельзя, пять минут отдохнуть нельзя, вообще уже ничего нельзя!
Надя огляделась, куда бы ткнуть окурок; внимание ее привлекла стенгазета институтского
Крчма ощутил недовольство самим собой. Если молодая супруга Камилла была для него прозрачна как стеклянная, то эта девица чертовски непроницаема — и это для меня-то, который всегда считал, что умеет чуть ли не с первого взгляда угадывать главное в человеческой душе, особенно у молодых! А перед этим разлаженным, негармоничным юным существом способность его пасует; чует Крчма какой-то страшный срыв в этой душе, но не понимает до конца…
— Вы поступаете так для собственного удовлетворения или чтоб шокировать других?
— А мне только и остается, что шокировать…
Когда они спускались по следующему маршу лестницы, Надя вдруг убежала вперед юркой лаской и остановилась на площадке, поджидая его с красноречивой миной. Хочет показать, что я не поспеваю за ней — это я-то, который в молодости метал диск на сорок пять метров…
— Погодите, вот стукнет вам пятьдесят…
Теперь она неторопливо шла с ним рядом — и вдруг произнесла, серьезно, без тени кокетства:
— Никогда мне не будет пятьдесят.
В полуподвальный коридор проникал слабый дневной свет через окошки заднего фасада; Надя вела его все дальше, в конец коридора, где была еще лестница вниз; там уже не было дневного света, помещения освещались электричеством.
— «Вход воспрещен», — вслух прочитал Крчма надпись и вопросительно глянул на Надю, но та пренебрежительно махнула рукой:
— Вы ведь там недолго пробудете, да и кому сюда прийти?
Из глубины коридора, под низким потолком которого тянулись трубы центрального отопления, распространялся характерный запах мелких млекопитающих; и оттуда к ним приближался Камилл. Он был в таком же белом халате, в каких там, наверху, ходят научные работники, кандидаты наук, доценты, — и все же… У Крчмы слегка сжалось сердце.
Камилл встретил его с какой-то деланной бодростью— но даже голубоватое освещение не могло скрыть, что он слегка покраснел.
— Так вот оно, твое царство. — Крчма заставил себя говорить таким же бодрым тоном.
— Да, всему этому я начальник. — Камилл широким жестом обвел полки с клетками, в которых копошились крысы, морские свинки, белые мыши, кролики. В большой клетке, внутри которой укрепили голый сук, сидели две обезьянки, одна терпеливо сносила, как вторая ищет у нее в шерстке. — О, я важная шишка: у меня даже подчиненная есть, вы с ней, кажется, уже познакомились…
Величественным взмахом руки он показал на Надю.
Крчма подметил многозначительный взгляд,
— А здесь нет обитателей. — Медленно проходя мимо клеток, Крчма остановился возле одной из них, побольше размерами, и покосился на Камилла.
— И слава богу, что нет, пан профессор. Вот эти все, — он кивнул на длинный ряд клеток, — в блаженном своем неведении держатся по-спортивному, а собаки — те знают. Иной раз начинают выть, а то просто мечутся за решеткой, но вы читаете по их глазам, что они — знают…
Они прошли к небольшой нише, где помещалось нечто вроде кабинета — без двери, зато со столиком и телефоном. Рядом с картотечным ящиком и книгой записей заказов из лабораторий лежала рукопись, над которой работал Камилл.
— Что ж, возможно, такая несколько экзотическая обстановка даже поможет тебе, — проговорил Крчма. — Джек Лондон сменил два десятка самых странных занятий…
— Этот подвал, правда, своего рода символ, но с другой стороны — он помогает мне скрыться. Слиться с толпой, не выделяться, как того и требует эпоха.
Крчма, не вставая со стула, скрестил руки на груди: он был задет.
— И это говорит писатель! Затеряться в толпе — хороша программа! Так поступают дети, Камилл. Дети инстинктивно боятся выделяться: ребенку хочется говорить, выглядеть, одеваться и действовать в точности, как все остальные дети. Но у них это вроде защитной мимикрии, с помощью которой они подсознательно — и, конечно, тщетно— пытаются обеспечить себе безопасность.
— Вы назвали меня писателем… Прежде вы не были столь ироничны.
— А ты не маялся мировой скорбью. Это что? — Он постучал по исписанным листам.
— Рукопись. А будет готова — ее все равно не издадут, как и первую.
— Прежде всего, Камилл, литература — это и то, что еще не издано. А затем решать, разумеется, будет качество рукописи.
— А что такое качество? Где критерии?
— Я бы сказал, их два: рукопись должна иметь художественную ценность и не слишком противоречить культурной политике нашей страны.
— Вот мы и подошли к сути: как только «культурная политика» начинает подавлять авторскую индивидуальность, направлять талант…
— А ты только что сам собирался подавить свою индивидуальность, слиться с серостью мышей и кроликов, — усмехнулся Крчма. — Видишь ли, приятель, личность подавить нельзя, талант же, которым тебя одарили феи, — не что иное, как продукт личности. И на развитие таланта сильно влияет мировоззрение человека. Вот в чем корень-то.
— Будем говорить конкретно, пан профессор. Возьми актуальный тезис, лозунг, состряпай из него основу наивного действия и в эту жесткую, неподвижную форму влей немножко жизни, причем через два отверстия, через одно — светлые образы, через другое — черные: спекулянты, кулаки, диверсанты, в общем, классовый враг. А надо всем этим пускай парит роскошное, розовым лаком покрытое облако будущего, всходит солнце… Такую литературу я писать не сумею.