В шесть вечера в Астории
Шрифт:
Мишь вскочила в трамвай, потом прошлась немного пешком — в гору, по окраинной улице. Смеркалось; ветер дул со стороны Шарки, приносил еще пресный запах талого снега, тревожащее предвестие весны. Мишь позвонила у садовой калитки, зажужжал сигнал, что замок отперт; вошла.
Крчма обнял ее за плечи, провел по нескольким ступенькам крыльца в дом, в свой кабинет. Ладонью ощущал под тонким плащом ее крепкое округлое плечо — и от этого испытывал какое-то подобие счастья.
— Что-то мне подсказывает — ты пришла не просто так. Разберем ситуацию: завалила какой-нибудь экзамен? — Крчма старался заглушить легкое беспокойство в сердце; я старый
— Экзамен я завалю через неделю, если вообще не отступлюсь. Нет, дело куда хуже: речь о будущем Мариана. Помогите ему как-нибудь, пан профессор!
— Звучит драматически… Что же случилось?
Мишь рассказала все, что узнала от Камилла и Мариана. Умолчала ты, девочка, только об одном: что Мариан неизвестно сколько времени обманывал тебя с этой несчастной… Или до сих пор не знаешь? Впрочем, обманутые нередко последними узнают такие вещи… И, уж конечно, не я стану тебе на это намекать.
— Неприятность велика, — заговорил, подумав, Крчма. — Если б это было самоубийство, положение Мариана выглядело бы куда лучше…
— Для самоубийства у нее вроде не было причин. Полиция не допускает, что гибель ее как-то связана с арестом отца. Но если вы, пан профессор, не сумеете сделать что-нибудь для Мариана, то уж никто другой…
— Спасибо за доверие. Больше всего мне нравится, когда на человека взваливают обязанности, не спрашивая, в его ли это силах. Таким образом груз ответственности —< или святого желания кому-то помочь, — который самим невподъем, люди перекладывают на чужие плечи — пусть, мол, человек старается…
— Только я-то — не «люди», а вы — не «человек». Я— Мишь. И я люблю вас уже семнадцать лет. А вы — Роберт Давид, который может все.
В стекле книжного шкафа он увидел свое отражение, выпрямился было в кресле, но тотчас снова принял прежнее положение. Знала бы ты, Эмма Михлова как три слова, произнесенные с небрежной легкостью, именно из-за этой небрежной легкости могут кольнуть прямо в сердце… Но будь спокойна: я, разумеется, отдаю себе отчет, что симпатия или, допустим, детское восхищение школьницы взрослым учителем изменялось за эти семнадцать лет по мере того, как созревало ее сознательное отношение к жизни…
— Еще раз благодарю за доверие. Хотя в данную минуту не имею ни малейшего представления, с какого конца браться за такое треклятое дело… Что будешь пить — водку, виски, коньяк?
— Во мне уже три рюмки коньяку по милости этого известия плюс еще одной от Мариана… Так что для разнообразия лучше водку.
Тут у нее подозрительно увлажнились глаза и, буркнув «пардон!», она вышла в прихожую — будто взять что-то из кармана пальто; и там слезы хлынули у нее уже неудержимо. Вытерла глаза.
Значит, бедная девочка уже знает! Но как ее утешить, если она не доверилась мне? Не могу же я высказать ей то, что вертится у меня на языке: мол, не принимай этого так трагически, это просто случайная связь, возникающая там, где мужчины и женщины работают вместе. Мариан, скорее всего, вовсе ее не любил, он наверняка больше, чем в женщин, влюблен в свою работу — и, помимо всего прочего, та девушка уже покойница…
Мишь вернулась — глаза красные и нос покраснел. Крчма притворился, будто не замечает этого.
— Вечно на меня насморк нападает как гром с ясного неба, — сказала она, словно оправдываясь.
Да, но сейчас-то твое небо затянуто тучами,
Стараясь успокоиться, Мишь прошлась по кабинету, разглядывая коллекцию гравюр на тему революции 1848 года: студенты, обороняющие от императорских войск Карлов мост, пани Северова на баррикаде с ружьем в руке. А на последнем месте в ряду гравюр — обыкновенная репродукция «Таитянки» Гогена… Заметила ли Мишь, сколько у этой таитянки общих с нею черт? В другом углу Мишь погладила футляр виолончели, обвела взглядом фикус, доросший уже до потолка и согнувшийся под прямым углом, обрамив окно, и наконец обратила внимание на стопку тетрадей на письменном столе. Одна тетрадь была раскрыта, в ней — красными чернилами прописи.
— При виде этих тетрадей мне за вас страшно становится! — Мишь переменила тему разговора. — Как вспомню собственные тогдашние шедевры — просто жуть! Такая поденщина вроде бы недостойна вас! Не чувствуете вы себя иногда от этого несчастным?
Из соседней комнаты донесся скрип паркета, словно кто-то подошел вплотную к двери и подслушивает; дверь, однако, не открыли.
— Мой покойный отец, праведник и верующий — я, хоть и яблоко с этого дерева, но откатился довольно далеко, — Крчма невольно оглянулся на дверь, за которой стояла напряженная тишина, — был убежден, что человек рождается на свет не только для того, чтобы быть счастливым и довольным, но и затем еще, чтобы исполнять свой долг. Однако полагаю, что эти две вещи не исключают друг друга — тем паче что в количественном отношении они явно несоизмеримы. Например, я только что на какой-нибудь волосок разминулся с большим счастьем.
— Не понимаю…
— Представь, девочка, обо мне вспомнили на старости лет…
— Какое противное слово, и совсем к вам не подходит— старость лет! Что вы! — перебила его Мишь.
— Ну, скажем, в пожилые лета… подумали обо мне, предложили трехнедельную стажировку по французскому языку — на Ривьере. Думаю, такой чести удостоилось всего человек пять во всей республике. Докопались, наверное, что в свое время я написал монографию о Робере Десносе и перевел кое-какие стихи — тогда я, в самонадеянной молодости, еще и не подозревал, что вовсе не стану чешским «проклятым поэтом», а закончу правщиком школьных сочинений на родном и на французском языках.
— Но это же прекрасно, пан профессор! Когда едете?
— Не еду — Крчма снова покосился на дверь. Черт возьми, пускай Шарлотта хоть раз услышит, как я радовался этой поездке!
— Но вы же не упустите такой случай!
— Упущу.
Скрип паркета за дверью стал удаляться; Крчма выждал, — чтоб он совсем затих, не желая говорить пониженным голосом. Кусочком замши протер очки.
— Моя жена больна, как тебе, наверное, известно, — он показал глазами на оглохшую дверь. — Ей нужен уход, а главное — общество. Для этого у нее есть только я. Ходит к нам врач, участник нашего музыкального квартета, доктор Штурса, время от времени делает ей укол, а главное, успокаивает словами, полными веры. Он мог бы поместить ее в лечебницу на эти три недели, но Шарлотта и слышать не желает. У нее не просто страх перед больницей, а нечто вроде идиосинкразии.