В степях донских
Шрифт:
Вот они, родные, до боли любимые места. Под бугром беспорядочно раскиданные белые хаты хутора Лукичева и среди них одна, которую я мог узнать с закрытыми глазами, — наша хата. Серенькие, знакомые с детства, огороженные плетнями дворы, сгорбившиеся под тяжестью времени колодезные журавли, старая церковь на обочине пыльной дороги...
Где оно, мое горькое детство? Трудное, беспокойное, наполненное заботами детство обыкновенного хуторского мальчика из большой семьи крестьянина-батрака. Где выгон за хутором, протоптанные копытцами телят пыльные тропки и мои вихрастые друзья? Где илистый,
Отсюда, из милого сердцу Лукичева, двенадцатилетним мальчонкой ушел я с тощей холщовой сумкой в страшный и непонятный мне мир. Кажется, все это было вчера.
Кажется, но если посмотришь на себя, с грустью скажешь: постарел! На плечах серая солдатская шинель с погонами подпрапорщика, на груди два георгиевских креста и медали. Позади бескрайние степные дороги Дона, тяжкий путь солдатчины, окопы, война, кровь.
Что-то теперь ждет меня в родном хуторе, взбудораженном революцией?
А Лукичев и впрямь гудел, как улей. Куда делись его спокойствие, былая степная сонливость?
В воскресный день, как и всегда, рано поплыл над куренями перезвон колокола. После окончания службы священник повел всех прихожан в школу. Здесь за столом сидели полковник Поливанов, атаман станицы Ново-Донецкой Минаев и незнакомый мужчина, одетый в кожаную тужурку, с военной выправкой и золотыми кольцами на руках.
Когда уселись, угомонились, к столу подошел священник.
— Православные! — обратился он спокойным певучим голосом. — Тяжкое время переживает наше многострадальное отечество. Чужеземные враги топчут русскую землю, наши нивы, надругаются над святынями православной церкви. Имя тем врагам — германцы. Но есть, появились другие враги. Они живут в нашем отчем доме, носят русское имя, а сеют смуту и ссору в сердцах людей. Сейчас господин полковник и господин представитель власти все пояснят вам. Я призываю вас верить им!
В притихшем зале — ни шороха. Только слышно, как простучали каблуками начищенные до блеска сапоги Поливанова, приглушенно звякнули шпоры.
И речь свою полковник начал так, чтобы не расплескать эту благоговейную тишину, внимание послушных прихожан, — начал спокойным, размеренным баском.
— Братья, друзья мои, к вам обращаюсь я, уповая на вашу преданность родине и Войсковому правительству:
Слушали внимательно, чинно. Внушительный вид, большая с серебристым ежиком голова, кустистые брови оратора невольно завораживали, внушали уважение. Сказывалось и прошлое: кто в хуторе да и во всей округе не знал самого богатого и влиятельного человека — помещика Поливанова, кто не ломал перед ним шапки! Но вот по рядам зашелестел приглушенный шепот, головы закачались, загремели стулья. Господин полковник коснулся старой, незаживающей крестьянской раны — заговорил о земле. Бас его крепчает с каждым мгновением, лицо багровеет, длинные беспокойные руки не находят места.
— Безобразия надо прекратить! — кричит он. — Мы не должны отбирать помещичьи земли, грабить чужое добро. Крестьянские комитеты распустить, а смутьянов-большевиков арестовать! Все, что взято у помещика Шаповалова, у моего отца — Поливанова, возвратить!
— А шкуры с нас кто драл? — выкрикнули разом из коридора.
Это спрашивали солдаты-фронтовики.
Садиться им негде, и они стайкой теснились у входа. Их поддержали другие, но Поливанов продолжал речь, словно не слышал возгласа.
В школу подходили все новые и новые группы хуторян. Небольшие классы, коридоры оказались плотно набитыми людьми. Вместе с несколькими фронтовиками мы протолкались поближе и стали в сторонке. За Поливановым выступил атаман Минаев. У этого голосок тонкий, визгливый.
— Не надо кровь понапрасну проливать! Большевики — безбожники, они хотят поссорить нас, казаков, с вами, мужиками.
Стоявший рядом фронтовик Яловой толкнул меня, возмутился:
— Вот заливает! Брешет и не краснеет!
— А ты скажи, — зло бросил молодой казак, обращаясь к Минаеву, — тебе-то приходилось видеть большевиков?
— Конешное дело, видел, только вот не мастак говорить я.
— А тут красоты не надо: правду нам подавай, она сама за себя скажет!
И только Яловой поднял руку, прося слова, сзади зашумели, понеслись голоса:
— Тесно в школе, давай на площадь!
— Айда митинговать к церкви!
За столом зашушукались. Потом объявили: собрание переносится на площадь.
Кто-то догадливый ударил в церковный колокол, и народ пошел гуртом. Представители власти растерялись: такого они не ожидали. Во что это выльется?
А площадь словно ширилась, гудела многоголосым хором. На тесной, наспех сколоченной трибуне — Яловой. Мнет шапку, гладит, волнуясь, копну слежавшихся волос.
— Я, друзья-товарищи, не большевик, но мне зазорно слышать такие речи про них. Большевики — такие же люди, как и мы... и глаза у них такие... и рогов нету. Брешет на этот счет господин атаман! Сам своими глазелками видел.
— Со страху атаману померещилось!
Крики одобрения подбодрили Ялового — и он громко закончил речь:
— Большевики правду кажуть! Землю надо брать и делить!
На трибуне — представитель власти, в кожанке. Выпятив узкую грудь, потрясает тонкими, жилистыми руками.
— Мы, меньшевики, за народ. Правительство Каледина послало меня к вам с великой миссией. Мы должны покончить с комитетчиками. Тот, кто уже взял помещичью землю, пусть откажется и вернет ее хозяевам, иначе будем вынуждены вызвать для наведения порядка вооруженных казаков.
Последние его слова тонут в гневных выкриках площади, которую теперь не узнать: она бурлит, волнуется, полнится многоголосым шумом.
— Арестовать нас собираетесь?!
— Опять казак», как в пятом году, плетками пороть будут?!
— До-о-о-ло-й!!!
Меньшевик пытался еще что-то сказать, но ему не дали. Крики заглушали его истеричный, сорванный голос. Человечек, скомкав речь, отошел в сторону.
Теперь над толпой взлетели десятки рук — просят слова. По возбужденным, разгоряченным лицам вижу: пора выступить, сказать, иначе весь заряд уйдет на выкрики.