В сторону Сванна
Шрифт:
Элали была на это мастерица. Тетя могла сказать ей двадцать раз в минуту: «Со мной все кончено, милая моя Элали», и Элали двадцать раз отвечала: «Изучив свою болезнь, как вы ее изучили, госпожа Октав, вы доживете до ста лет, мне это еще вчера говорила госпожа Сазрен». (Одно из самых нерушимых убеждений Элали, поколебать которое не могло внушительное число опровержений, полученных на опыте, состояло в том, что г-жу Сазра звали г-жа Сазрен.)
– Сто лет мне не надо, – отвечала тетя, предпочитавшая, чтобы дням ее жизни не полагали точного предела.
При всем том Элали, как никто, умела развлечь тетю, не утомляя ее, поэтому ее посещения, происходившие, если не вмешивалось что-нибудь неожиданное, регулярно по воскресеньям, были для тети удовольствием, предвкушение которого было поначалу приятно, но мгновенно становилось мучительным, как приступ голода, стоило Элали хоть чуть-чуть задержаться. Иногда это сладострастное ожидание затягивалось и превращалось в пытку: тетя непрестанно смотрела на часы, зевала, на нее нападали приступы слабости. Если Элали звонила в дверь под вечер, когда на ее приход уже теряли надежду, тете чуть ли не дурно становилось. На самом деле по воскресеньям она только и думала об этом визите, и сразу после обеда Франсуаза с нетерпением ждала, когда мы уйдем из столовой и отпустим ее наверх «занимать» тетю. Но бывало и так (особенно когда в Комбре наступали теплые дни), что высокомерный полуденный час, слетев с башни Св. Илария и в знак особой чести на мгновенье наградив ее двенадцатью самыми драгоценными завитками своей звучной короны, уже давно отзвонил над нашим столом, над освященным хлебом, который тоже по-соседски пришел
73
…над освященным хлебом… прямо из церкви… – Во Франции каждое воскресенье у обедни раздавали хлеб святого причастия. Этот обычай установился еще в VIII в., во времена Карла Великого. Каждая семья по очереди приносила в воскресное утро в церковь ржаной хлеб; позже его заменяли пшеничным, иногда сдобным. Хлеб клали на салфетке на престол, священник святил его, затем, после проповеди, его раздавали прихожанам. Во время Первой мировой войны этот обычай прекратился, то есть, когда Пруст писал эти строки, он уже ушел в прошлое.
74
Квадрифолий – архитектурное украшение или витраж в форме цветка с четырьмя округлыми лепестками, в которые иногда вписывались сюжетные изображения. Джон Рёскин в своей книге «Амьенская Библия», которую Пруст перевел с английского, говорит: «… остальные святые на портале… все провинциального происхождения, это, так сказать, личные друзья амьенцев; а над ними расположены квадрифолии, изображающие очаровательную смену времен года, который эти святые защищают и освящают…»
Наконец мама говорила мне: «Ладно, сколько можно сидеть за столом, если тебе жарко на дворе, иди к себе в комнату, но сперва погуляй: не надо читать сразу после еды». Я шел к насосу и садился там, рядом с желобом, который, как готическую купель, иногда украшала собой какая-нибудь юркая саламандра, выступая из шершавого камня своим аллегорическим веретенообразным контуром, – садился на скамью без спинки, в тени сирени, в том уголке сада, который через боковую калитку выходил на улицу Святого Духа и где из неухоженной, поднимавшейся двумя уступами земли вырастала кухонная пристройка, – она выдавалась из дома и рядом с ним казалась отдельным домиком. Виден был ее покрытый плиткой пол, красный и сверкающий, как порфир. Она напоминала не столько логово Франсуазы, сколько храм Венеры. В пристройке громоздились приношения молочника, фруктовщика, зеленщицы, приезжавших подчас из весьма отдаленных деревушек, чтобы пожертвовать этому храму первые плоды земли своей [75] . А конек ее крыши всегда венчало голубиное воркование.
75
…пожертвовать этому храму первые плоды земли… – Аллюзия на библейский текст: «Самые первые плоды земли твоей принеси в дом Господа Бога твоего» (Исход, 34: 26).
Когда-то я не задерживался в окружавшей ее священной роще, потому что, перед тем как идти к себе наверх читать, заглядывал в комнатку на первом этаже, которую занимал дядя Адольф, дедушкин брат, в прошлом военный, вышедший в отставку в чине майора; солнечные лучи проникали туда редко, и даже когда сквозь открытые окна струилась жара, внутри неизбывно пахло сумрачной прохладой, сразу и лесной, и старорежимной, какую подолгу мечтательно вдыхаешь всей грудью, попадая в заброшенный охотничий домик. Но вот уже который год я не ходил больше в комнату дяди Адольфа, потому что он перестал ездить в Комбре, рассорившись с нашей семьей из-за меня, и вот как это произошло.
В Париже раз-другой в месяц меня посылали к нему в гости в тот час, когда он, одетый в простой домашний китель, доедал обед, который ему подавал слуга в тиковой куртке в сиреневую и белую полоску. Дядя брюзжал, что я давно у него не был, что его все бросили, угощал меня марципаном или мандарином; никогда не останавливаясь, мы проходили по гостиной, где никогда не топили, где стены поблескивали золоченой лепниной, потолок был выкрашен в голубой цвет, что должно было напоминать небо, а мебель обита атласом, как у дедушки с бабушкой, но желтым; потом мы оказывались в комнате, которую он называл своим «рабочим кабинетом»; там по стенам были развешаны гравюры с дородными розовыми богинями на черном фоне, правящими колесницей, или попирающими земной шар, или со звездой во лбу, – такие гравюры любили во времена Второй империи, потому что считалось, будто в них есть что-то помпейское [76] , потом их возненавидели, а теперь опять полюбили, по одной-единственной причине, хотя приводятся и другие, а именно потому, что в них есть что-то от Второй империи. И я сидел с дядей, пока не приходил лакей и не спрашивал от имени кучера, в котором часу подавать экипаж. Тут дядя погружался в раздумье, которое восхищенный лакей боялся потревожить малейшим движением и дожидался ответа затаив дыхание, хотя ответ был всегда один и тот же. В конце концов, преодолев последние сомнения, дядя неизменно изрекал: «В четверть третьего», а лакей повторял удивленно, но не вступая в спор: «В четверть третьего? Хорошо… Я ему передам».
76
…в них есть что-то помпейское… – Имеются в виду, вероятно, фрески из города Помпеи, подчас с эротическими сюжетами.
В те времена я любил театр, любил платонической любовью, потому что родители еще ни разу меня туда не брали, и я настолько смутно представлял себе, какого рода наслаждение там получают, что недалек был от мысли, будто каждый зритель, как в стереоскоп, смотрит на сцену, видную ему одному, хотя и похожую на тысячи других, на которые смотрят другие зрители, каждый на свою.
Каждое утро я бежал к афишной тумбе и смотрел, какие спектакли объявлены. Ничего
77
Уж не говоря… от гладкого загадочного атласа «Черного домино»… – «Завещание Цезаря Жиродо», пьеса Адольфа Бело и Эдмона Вийетара, которая в 1859 г. была поставлена в театре «Одеон», вошла в репертуар «Комеди Франсез» в 1874 г. Трагедия Софокла «Эдип-царь», в новом переводе Жюля Лакруа, была возобновлена в «Комеди Франсез» в 1881 г. «Бриллианты короны» и «Черное домино», комические оперы Д. Ф. Э. Обера на либретто Скриба, были поставлены соответственно в 1841 и 1837 гг., но удерживались в репертуаре «Опера-комик», парижского музыкального театра, существовавшего с 1715 г. до последних лет XIX века. Упоминание об этих четырех постановках позволяет установить, в какие годы все они шли одновременно; это 1881, 1882, 1884 и 1888 гг.
Все мои разговоры с товарищами вертелись вокруг тех актеров, чье искусство, еще мне неведомое, было первой среди множества форм, в которой я предчувствовал явление Искусства. Мне казалось, что неоценимую важность имеют мельчайшие различия в манере того или другого актера произносить тираду и передавать ее оттенки. И смотря по тому, что мне говорили об этих артистах, я располагал их по степени таланта в списках, которые повторял сам себе целыми днями, так что они в конце концов затвердели у меня в мозгу и мешали ему своим неизменным присутствием.
Позже, в коллеже, каждый раз, когда учитель отворачивался и я писал записочку новому другу, первым делом я всегда задавал вопрос, был ли он уже в театре и не кажется ли ему, что самый великий актер – Гот, за ним Делоне и т. д. И если, по его мнению, Февр шел только после Тирона, а, скажем, Делоне только после Коклена [78] , внезапная способность к передвижению, которую, утратив гранитную незыблемость, приобретал у меня в уме Коклен тем, что переезжал на второе место, и чудесное проворство, благодатное оживление, которым оказывался наделен Делоне, способный отступить на четвертое, оплодотворяли и расшевеливали мой мозг, помогали ему ощутить, что он расцветает и живет.
78
…самый великий актер – Гот… только после Коклена… – Актеры театра «Комеди Франсез» Эдмон Гот (1822–1901) и Жозеф Тирон (1830–1891) были заняты в комических ролях; Луи-Арсен Делоне (1826–1903) – в амплуа первых любовников и влюбленных из классического репертуара. Александр Фредерик Февр (1835–1916) играл в современном репертуаре. Наиболее знаменитый, Бенуа-Констан Коклен, называемый Коклен-старший (1841–1909), прославился в ролях лакеев у Мольера, в роли Фигаро у Бомарше и Сирано де Бержерака у Эдмона Ростана.
Но если меня так занимали актеры-мужчины, если, увидав Мобана, выходившего как-то днем из Французского театра [79] , я испытал потрясение и муки любви, то в какое же бесконечное смущение повергало меня имя знаменитой актрисы, пылающее у входа в какой-нибудь театр, или в зеркальном стекле проезжавшей по улице кареты, влекомой конями в изукрашенных розами суголовных ремешках, – лицо женщины, про которую я думал, что она, может быть, актриса, и как мучительно и безнадежно силился я вообразить ее жизнь! Я расставлял по степени таланта самых знаменитых: Сару Бернар, Берма, Барте, Мадлен Броан, Жанну Самари [80] , но интересны мне были они все до одной. Так вот, мой дядя знал многих из них, а кроме того, знал кокоток, которых я не вполне отличал от актрис. Они бывали у него дома. И мы навещали его только по определенным дням именно потому, что в другие дни к нему ездили женщины, с которыми его семье никак нельзя встречаться, во всяком случае, так считала семья, потому что дяде, наоборот, ничего бы не стоило оказать такую любезность хорошеньким вдовам, которые никогда не были замужем, графиням с громкими именами, служившими, вероятно, всего лишь псевдонимами, и представить их моей бабушке или даже подарить им фамильные драгоценности, из-за чего у них с дедушкой уже не раз вспыхивали ссоры. Часто, когда в разговоре мелькало имя какой-нибудь актрисы, отец говорил маме с улыбкой: «Приятельница твоего дяди»; и я думал о том, что дядя мог бы избавить такого мальчишку, как я, от многолетнего испытательного срока, которому, быть может, тщетно подвергают себя важные персоны под дверьми подобной женщины, не отвечающей на их письма и приказывающей швейцару гнать их из ее особняка: дядя запросто мог представить меня актрисе, своей доброй приятельнице, недосягаемой для многих и многих.
79
…выходившего как-то днем из Французского театра… – Французский театр – второе наименование «Комеди Франсез».
80
…самых знаменитых… Жанну Самари… – Сара Бернар (наст. имя Розина Бернар) (1844–1923) первого успеха достигла в «Комеди Франсез» в главных ролях у Расина и Гюго; в 1880 г. покинула «Комеди Франсез», купила театр «Ренессанс», где ставила современные пьесы, а в 1899 г. основала «Театр Сары Бернар», где играла классические роли в «Гамлете», в «Есфири» Расина, в драмах Гюго «Анжело, тиран Падуанский» и «Лукреция Борджиа», а также в пьесах современного репертуара. Остальные упомянутые актрисы играли в «Комеди Франсез». Жюлиа Рено (1854–1941), сценический псевдоним мадмуазель Барте, играла главные трагические и комические роли в классическом репертуаре, Мадлен Броан (1833–1900) выступала в амплуа героинь комедии, ее племянница Жанна Самари (1857–1890) – в амплуа субреток. Период, когда рассказчик мог их сравнивать, относится к 1875 (дебют Жанны Самари) – 1885 гг. (уход со сцены Мадлены Броан). Мы не знаем, когда и в каких постановках видел Пруст Сару Бернар, да и видел ли вообще, но она явно символизирует для него совершенство в театральном искусстве.
Таким образом, – под предлогом, что у меня изменилось расписание, да так неудачно, что я уже несколько раз не смог прийти к дяде в положенный день и еще долго не смогу, – в один из дней, не предусмотренных для наших визитов, я воспользовался тем, что родители завтракали рано, вышел из дому и, вместо того чтобы идти глазеть на афишную тумбу – туда меня отпускали одного, – поспешил к дяде. У его дверей я заметил экипаж, запряженный парой лошадей, у которых шоры были украшены красными гвоздиками, и у кучера была бутоньерка с такой же гвоздикой. С лестницы я услыхал смех и женский голос, но, когда позвонил, все стихло, а потом внутри со стуком закрыли дверь. Лакей отворил мне и, казалось, смутился, сказал, что дядя очень занят и, вероятно, не сможет меня принять, но все-таки пошел доложить, и тот же голос, который я слышал раньше, произнес: «Нет, нет! Впусти его! Хоть на минутку, я буду ужасно рада. На той фотографии, что у тебя на бюро, он так похож на мать, на твою племянницу, – это же ее фотография рядом с ним? Мне хочется хоть разок глянуть на этого мальчишку». Слышно было, как дядя ворчал, сердился, и в конце концов лакей меня впустил.