В тайниках памяти
Шрифт:
«Лабиринт бесчеловечности» заимствует слишком откровенно. В этом его грех. Возможно, быть выдающимся писателем – значит всего-навсего умело скрывать случаи плагиата и непрямого цитирования […].
Огюст-Раймон Ламьель
«Юманите»
23 августа
Этой ночью мне приснился Элиман. Он сказал мне: «Что ты делаешь здесь, на дороге, за обочиной которой – одиночество и молчание, что ты делаешь здесь?» Знаю, я ответил ему изящно: фразой, полной остроумия и отчаяния, из тех, что существуют только в сновидениях, или в последних строках какого-нибудь письма Флобера, или в устах таксистов-сенегальцев, когда, безнадежно застряв в пробке, они в паузе между грязным ругательством и плевком в лобовое стекло
Издательство «Жемини» только что изъяло из продажи весь тираж «Лабиринта бесчеловечности». Издательство также сообщило, что после выплаты компенсации некоторым авторам, признанным жертвами плагиата, объявит себя банкротом.
Основатели и владельцы «Жемини», Шарль Элленстейн и Тереза Жакоб, так и не предоставили никакой информации о Т. Ш. Элимане. По-видимому, на предъявленное обвинение писатель намерен отреагировать своим отсутствием, своим выразительным молчанием. […]
В литературных кругах эта мистификация вызывает не только неловкость, но и смех: одно время в нее искренне верили. В ловушку попались даже члены жюри литературных премий. Т. Ш. Элиман в каком-то смысле поставил под сомнение их компетентность, их ответственное отношение к делу, а быть может, и их культуру.
Ситуация станет еще более неловкой, если пресловутый Т. Ш. Элиман действительно окажется африканцем. Получится, что он отвесил звонкую пощечину носителям культуры, которая вознамерилась его цивилизовать.
Жюль Ведрин
«Пари-Суар»
24 августа
Станислас на несколько дней уехал в Польшу. У него там остались родственники. Он попросил держать его в курсе моих разысканий по Элиману.
Поскольку я теперь был в квартире один, я пригласил на ужин Беатрис Нанга. Произошло то, чего я боялся: она согласилась. Первые минуты ее визита были ужасны, мы оба мучительно стеснялись. Над нами пролетели несколько тихих ангелов, причем далеко не кубистских. Она спросила, нет ли у меня новостей от Мусимбвы. Нет, а у тебя? Тоже нет. Надеюсь, он добрался благополучно. И я. Снова молчание. Я наполнил бокалы по второму разу. И залпом выпил свой. Пойдем за стол? Да. Я подал еду. Она попробовала и ничего не сказала. Я делал вид, что смотрю на ее пустую тарелку. Но притворяться было ни к чему: надо было говорить, хотя слова могли оказаться жесткими, обидными. Нарыв, так сказать, необходимо вскрыть. И я спросил прямо:
– Ты сердишься на меня за то, что я тогда не пошел в спальню, Беа?
– Знаешь, ты не единственный полноценный мужчина в мире, – ехидно заметила она. – А тот, кто пошел, щедро одарен природой, и вдобавок мастер своего дела. Тебе надо было услышать меня. (И она устремила на меня пристальный взгляд, который должен был быть жестоким, но мне показался просто грустным.) Но я и правда на тебя сердита. Дело не только в моем теле или в твоем желании.
– А в чем?
Она ринулась на меня как торпеда:
– У тебя никогда не хватает мужества отвечать за собственное мнение. Ты не можешь без оговорок, вечно даешь понять, что есть нюансы, что не все так однозначно. По-твоему, это признак ума, зрелости, глубины мысли? О чем бы ни шла речь, о самых важных или самых обыденных вещах, ты никогда не можешь определиться. В данную секунду ты чего-то хочешь. А секунду спустя – уже нет. У тебя в одной фразе уживаются вера и сомнение. Жизнь, состоящая из сплошных «может быть»? Такой жизни ты хочешь? Невозможно понять, что у тебя в голове. Ты живешь, словно ступаешь по узкому гребню горы между двумя пропастями. В тот вечер, когда я поняла, что ты не придешь, я вначале действительно рассердилась, я была разочарована, ведь я хотела, чтобы ты тоже пришел, да и ты говорил, что хочешь. Но потом подумала и поняла: дело не в твоем отношении ко мне, а в твоем отношении к миру, вот в чем оскорбление. Что для тебя важно? Какое желание тобой движет? Чему ты хранишь верность? Даже в спорах о «Лабиринте бесчеловечности»
Она выпалила все это, как будто выучила заранее, но я понимал, что эти слова выходят у нее из самого нутра. Ее голос дрожал, в нем слышались слезы. Когда она замолкла, я взглянул в окно на темное небо. На меня вдруг навалилась огромная усталость, я вздохнул:
– Наверное, ты права.
– Это все, что ты можешь сказать?
– А больше сказать нечего. Ты права.
– Ты и правда ничего не понимаешь.
Затем она встала и взяла сумочку. Извини, Беатрис. Она не ответила на эти слова, которые, впрочем, я произнес про себя. Повернулась и ушла.
Я вышел на балкон, посмотрел вниз. Наша улица, обычно оживленная по вечерам, сегодня была пуста. Я увидел только удаляющуюся фигуру Беатрис, и от этой картины мне захотелось плакать.
25 августа
Во время последней ночи со мной Аида сказала мне в своем обычном стиле, лаконичном и резком:
– Вчера я прочла «Анатомию пустоты». Я хотела до отъезда поговорить с тобой об этом. Извини, если получится грубо. Я польщена, что ты посвятил мне свою первую изданную книгу. Но совершенно очевидно: ты еще не писатель. Или, точнее, ты еще не знаешь, какого рода писателем хочешь стать. В этой книге я не замечаю твоего присутствия. Тебя там нет. Ты не живешь в этой книге. А она не живет в тебе. В ней нет ни зла, ни меланхолии. Она слишком чистая. Слишком невинная.
– По-моему, – сказал я, – браться за перо, чтобы почувствовать себя на стороне зла – это позерство. Настоящее зло, – сказал я, – это не то, что пишется, а то, что совершается. Для зла нужны поступки, Аида, а не слова, книги или мечты: нужны поступки.
Она ничего не ответила. Я сказал еще, что не пишу в меланхолии или для того, чтобы в нее впасть. Что бы она там ни думала, моя цель, когда я пишу, – найти последнюю на земле дорогу к невинности.
Аида улыбнулась, но больше ничего не сказала; благодаря этому мы смогли посвятить то немногое время, которое нам оставалось, не разговорам, а любви. Но я запомнил ее слова.
Сегодня, год спустя, меня ужасает глупость моих ответов. Что такое зло – большой вопрос. Из невинности нельзя сделать литературу. Без меланхолии нельзя написать ничего прекрасного. Ее можно симулировать, камуфлировать, возвести в трагедию или превратить в потешную комедию. В тех вариациях и тех комбинациях, которые открывает для нас литературное творчество, позволено все. Вы поднимаете крышку люка с надписью «грусть» – и оттуда раздается взрыв смеха. Вы заходите в книгу, как в черное, ледяное озеро скорби. Но добравшись до дна, попадаете на праздник: кашалоты танцуют танго, морские коньки отплясывают зук, морские черепахи – тверк, а гигантские осьминоги изображают «лунную походку». Но начинается все с меланхолии, меланхолии от того, что ты человек; только душа, которая сумеет заглянуть вглубь меланхолии, до самого дна, и затронуть ее струны в каждом человеке, – только такая душа станет душой художника – и писателя.