В тени прохладных тисов
Шрифт:
Растопыриваю хвост щеткой и ловлю попутный ветер под мои два тонких крыла. Так и парю, делая вид, что получается это легко и непринужденно. На даче нашли в предбаннике книжку про гороскопы, открыла на первой попавшейся странице и сразу наткнулась на фразу А. Блока. Дословно не помню. Он писал том, что, расставаясь с милым и до боли близким прошлым, его идеалами, человек, переросший все это, в первое время живет в сосущем вакууме и страдает от одиночества, – до тех пор, пока настоящее не заполнит его новыми, более важными и живыми потребностями и людьми. Оказывается, так бывает со многими и этим надо переболеть, как тифом.
Заглянула в дневники Аркадия Гайдара. Свою «Военную тайну»,
Потом жалел, что не написал подробно о своем путешествии на Дальний Восток. Можно, конечно, оправдать Гайдара: он много работал над двумя книгами, иногда в день успевал написать до 12 страниц текста. Не перечитывал подолгу.
Трудился разъездным корреспондентом и даже на какой-то завод успел устроиться, где и нашли потерявшие своего сотрудника коллеги-журналисты.
Итак, Гайдар о Биробиджане писал в 1932 году. Где найти подробности? Был ли он в городе, который еще не построили, или только проезжал, например, на поезде №1 «Владивосток-Москва»?
Нашла строчку о «Дальсельмаше», четырех сопках, тонкой линии железной дороги и «непонятных» стройках. Тоже о Биробиджане?
Получила на почте заслуженную на конкурсе «Решетории» книгу «От Чимабуе до Моранди». Теперь у меня есть итальянские живописцы. Книга не была подписана. Я долго трясла бумагу бандероли, надеясь, что там завалялась пара добрых и формальных строчек. Но нет, решеторианцы не приняли меня в свой узкий круг. Только расшаркиваются ножками, когда без этого совсем уж невозможно обойтись. Хорошо хоть, что не пожалели итальянских художников. И на этом спасибо.
Четыре раза была в тисовой роще на острове Петрова в Лазовском заповеднике и всегда наслаждалась тремя вещами: природой, людьми, которые приехали сюда на семинар, и возможностью интенсивно думать.
Раньше я не замечала преддверья тисовой рощи. Оказывается, вход в нее похож на низкий свод, оплетенный лианами дикого винограда. Зайти в него – только нагнувшись, склонив голову. Поклонился, убрал глаза к земле и когда выпрямился во весь рост, – ахнул, потому что картина поменялась совершенно. Это уже не роща, а готический храм со всеми его контрфорсами – ветвями остроконечного тиса и даже витражами – скудными потоками дневного света. И здесь всегда тихо. Ни чаек, ни прибоя. И шаги уходят в плотный сырой дерн. Остатки каменных укреплений, сооруженных маньчжурами 10 веков назад, обрамляют тисовую аллею, высаженную в несколько рядов, последний из которых поднимается по низкому склону сопки. Остров-кит высок и на самом деле вовсе не кит, а четырехугольник с откусанной стороной.
Как всегда, мне было холодно прикасаться к тисам. От их тысячелетней древности, от крепких, как кость воина, кровяных стволов веет равнодушием, мыслью, которая не дает себя понять человеку постороннему. Тис забирает. И всегда помногу, ничем не оправдывая свою жадность. Тис молчит. Все-таки лучше прижаться к пробковой коре амурского бархата и липы. Прикоснуться к бархату – значит согреться, обрести чувство опоры, вернуть думу. Он, как родной отец с шершавой щекой. А липа, как мать, – она широка в обхвате и давно пристрастилась к холодным благородным тисам: откровенно льнет к ним, не желая оставаться чужой: «И я, и я, и я…» – страстно шепчет она, оплетая кости спящего воина.
Я не умею в силу душевной
Вот что почему-то хотела я сказать однажды, да, конечно, так никогда не скажу. Я поняла это, когда немного пообщалась с одним коллегой. Это уже немолодой мужчина, музыкант, осознающий почему-то свое нравственное превосходство над большинством. Его показная интеллигентность с этим самым геном интеллекта – китайская лирика, Шопен, вдохновение, отказ от семьи и социума в момент творческого экстаза – все это такая ерунда. Мне стало противно. И не столько он, сколько я сама. Гляжу, как в зеркало. Не дай Бог до такого снобизма и кислоты в выражении губ докатиться! Восторженность, смешанная с презрительностью и легкой, на всякий случай учтивой полуусмешкой, снисходительность и желание всех удивить и найти «родственную душу» в толпе…
Читала как-то начало рассказа одной хорошей и талантливой журналистки. Фабула замечательная, некоторые образы – тоже. Но эмоции – эмоции хлещут и заливают все зачатки идей. И тогда я поняла, что если повествование идет от первого лица, то есть от рассказчика, не нужно все объяснять и лезть в душу читателя со своими переживаниями. В наших чувствах много банального. Все люди боятся, любопытствуют, верят и так далее. Пусть все так. Но говорить об этом не надо. Задача писателя, как и хорошего журналиста, – не рассказать, а показать. Для того и существует литература и живопись.
Прочитала «Три года» Чехова. У чеховской героини к ее Алексею любви не было, а потом, спустя три года, произошло то, что когда-то называли «воспитанием чувств». Любовь не всегда бывает, как талант – ее, красивую, глубокую, надо вытрудить. Готовой любви, на самом деле, не бывает даже у тех, кто влюблен с первого взгляда. Просто им дана фора – может быть, как более слабым и неумелым, а, может, как более счастливым. Остальным – бездарным на внезапность и впечатлительность или более сильным и выносливым – остается другое, более серьезное: вживаться в человека, в совместную судьбу. Так же и с Юлей. Несмотря на внешнюю скучность жизни, на деградацию дела, которым занимались купцы Лаптевы, в душе ее шел другой процесс. Общие радости и горе, смерть дочери, воспитание чужих детей, радости и заботы близких и друзей – все это привязало Юлю к мужу крепче всякой яркой влюбленности.