В тени старой шелковицы
Шрифт:
Шейна кивала. Возьмем. Унизительно, но ничего. Для того и помогаем.
Шейна с тоской подумала, что будь у нее еще хоть немножко камушков… Тех самых, из перстней… Вот ведь наказание! Перед тем, как ехать в эвакуацию, все камни и оставшиеся драгоценности Шейна зашила в маленькую подушку. Камней было много: когда голодали, Шейна потихоньку таскала побрякушки в Торгсин [14] , на продажу. Камни в Торговом синдикате не принимали, выковыривали – и возвращали ей, а ювелирные украшения брали как весовое золото. И надо же – именно эту подушку в поезде украли, чтоб у них глаза лопнули, чтоб кишки на палку намотались, чтоб им вдохнуть и не выдохнуть! В колхоз
14
Торгсин – Всесоюзное объединение по торговле с иностранцами (Торговый синдикат). Создано в январе 1931 года, ликвидировано в январе 1936 года. В Торгсин можно было сдать «валютные ценности»: золото, серебро, драгоценные камни, антиквариат, валюту, в обмен на продукты или другие товары.
Вечером 18 декабря у Оли начались схватки.
Шейна закусила губу, положила руку дочери на живот. Да, началось. Побежала за фельдшерицей.
– Знаете, у меня два года назад уже были роды, затяжные. Тогда ребенок умер, а у меня были страшные разрывы, – заглядывая фельдшерице в глаза, испуганно начала объяснять Оля.
Фельдшерица кивнула. Лет сорока пяти женщина. Вроде опытная. Осмотрела, села рядом, молча положила руку Оле на живот.
Пауза затянулась.
– Говорят, вы вчера похоронку на мужа получили, – прошептала Оля. – Вы простите, вам, наверное, сейчас совсем не до меня… Извините меня, пожалуйста…
Фельдшерица поглядела на нее, словно очнулась.
– Лет тебе сколько?
– Тридцать.
– Знаешь, – тетка положила Оле руку на лоб, погладила по голове. – Знаешь, ведь если ты у меня тут порвешься, я же тебя не зашью…
Шейна, которая все это время молча стояла у печи, напряженно вслушиваясь в диалог, повернула голову к врачу.
– И что делать?
– Не знаю. Если что – в Свердловск повезем. На санях.
На улице было минус пятьдесят.
– Ну пошли, что ль? – Врачиха встала, обулась.
– Куда?
– К нам. У нас изба, медчасть. Большая, теплая, чистая. Не тут же тебе орать, тут дети все же.
Шейна метнулась за Олей, но тетка жестом остановила ее.
– Будет нужно, позовем. Ничего, дойдем, Господь поможет. Молись, Соломоновна. Свечку ставь.
Шейна поцеловала Олю – и обе женщины вышли. Сарра пришла к маме – ждать. Паня зажгла лампадку.
Боренька родился.
Он родился легко, без единого разрыва, как выскользнул: маленький, тощий, с синей головой и ручками куренка.
На радостях Паня напекла для Оли из пшеничной муки шаньги со сметаной:
– Ешь, ешь, ой красавчик какой, красавчик!..
– Сто лет такой вкусноты не ела, – Оля жевала и плакала. Правда, сто лет. Вкуснотища какая…
На всякий случай Оле запретили три дня вставать. Хотя та все равно поднималась, в туалет на улицу бегала.
Да, пятьдесят градусов мороза. А что делать-то?
И никто не заболел. Никто не простудился.
Чудеса случаются, как говорил дед Яков.
Про имя думали всей семьей. Паня просила: «Федором назови, у меня муж был, Федор. С финской только пришел, как снова война. Забрали – и убило его». Сарра Григорьевна и Яков Борисович заявили, что нужно называть Борухом, Борей, – в честь прадеда-талмудиста. Шейне очень хотелось сказать, что все равно, как называть, только вслух нужно называть Алтером, чтоб чего плохого не случилось.
Но один Алтер у них уже был, совершенно несчастный, и Шейна молчала.
Мальчика зарегистрировали.
Борис Соломонович Хоц. Мой папа.
Оле
Шейна соорудила внуку кроватку из двух стульев, Оля спала на железной кровати, Паня с детьми – на печке, а сама Шейна – на лавке, возле внука. Оля была в ужасе: она, так осуждавшая когда-то Сарру за то, что та почти полностью отдала Маришу на откуп бабушке, теперь сама не могла взять Борю в руки: боялась уронить, боялась сломать ему нечаянно руку, боялась, что он выскользнет во время купания и захлебнется.
Шейна купала, пеленала, убаюкивала. Шейна подкачивала ночью, когда начинал плакать. Шейна по-прежнему вставала в пять утра, топила печь, доила корову, готовила еду, стирала пеленки. Оля, ослабевшая после родов, или кормила Борю, или спала.
В середине марта за Саррой с Маришкой приехал рабочий из Манчажа и увез их к Фиме. Шейна с Олей и внуком тоже начали собираться в Омск, решив не дожидаться посыльного от Соломона.
И 21 марта, когда Бореньке исполнилось три месяца и он уже весил пять килограммов, Шейна с Олей двинулись из Некрасова.
Хоцы вышли их проводить – и прошли рядом с телегой до конца деревни. Оля улыбалась, прижимала сына к груди – и чувствовала, как легонько давит на грудь мамин перстень-маркиза.
Паня плакала.
Отец
До Свердловска доехали почти без приключений, даже весело: подумаешь, несколько раз пришлось слезть, потому что лошадь не волокла тяжелые сани через сугробы… Но вот в Свердловске оказалось, что ни билетов, ни поездов до Омска нет. Может, дня через четыре дадут состав, ждите… «Как – ждите? У меня грудной ребенок!» – Оля чуть не засовывала Борьку в окошко кассы, чтобы дежурная кассирша убедилась: Оле обязательно и срочно нужны два места до Омска!
– Женщина, что вы мне тут суете? Нет поезда, понятно? Вон полный зал блокадников, все ждут, и вы ждите. Найдите дежурного по вокзалу, пусть вас проведут в комнату матери и ребенка.
– А мама?
– Какая еще мама, что вы мне голову морочите? Ваша мама пусть сидит в зале ожидания, на общих основаниях. Всё, отойдите от окошка. Следующий!
И Шейна села в зал ожидания, переполненный, прокуренный. Хорошо еще, что сесть удалось: вон, тетки на полу расположились, узлы под голову – и спят. Утром можно взять кипяток, днем пососать сухари – Шейна насушила с собой мешок, догадывалась примерно, как все будет. Оля в комнате матери и ребенка тоже грызла сухари, пила чай, ей даже приносили туда из вокзальной столовой пшенный кондер [15] . У Бори была кроватка, у Оли – персональное широкое кресло. На таких условиях Шейна могла ждать хоть неделю. Ничего, сухарики – это вкусно.
15
Кондер – похлебка из пшена, иногда туда добавляли сало или масло и лук.
Рядом с ней сидели ленинградские блокадники, живые скелеты, вывезенные по Дороге жизни. Они не смотрели по сторонам, сидели понуро, глядя в одну точку. Какая-то женщина вдруг начинала трястись и плакать, тихо, чуть поскуливая. Слезы медленно ползли по щекам, а рот молча и страшно расползался по лицу, становясь похожим на ножом расковырянную яму. Иногда кто-то из блокадников, шатаясь, ходил за кипятком и приносил на всех полный котелок. Шейне тоже протягивали: черпай. Всё без улыбок, молча. Смотрели на нее – и взгляд проходил насквозь, не цеплялся.