В тисках Джугдыра
Шрифт:
– Почему не спишь, Улукиткан?
– Зачем сон, если есть жирное мясо?
– Ты, кажется, на ложе кружочками обозначаешь убитых сокжоев? – спросил я, показывая на свежую метку.
– Эге. А крестиком – медведя, точками – кабаргу, трое-листом – сохатого, восьмеркой – барана. Каждому своя метка есть, смотря какой зверь. Этот сокжой жирный, его метка глубокий. Прошлый раз убил худой, старый матка, смотри, его метка мелкий. Тут все хорошо написано, читай, – сказал он, подавая мне бердану.
Я с большим интересом углубился в расшифровку этой удивительной охотничьей летописи.
– Почему ты убивал больше жирных медведей и худых сохатых, а не добыл ни одной сытой кабарожки? – спросил я старика.
– Эко не знаешь! Сохатый в году только три месяца жирный бывает; когда время гона [44]придет, сразу сало теряет. Зимой он всегда худой. Медведь совсем не так, девять месяцев жирный, только время комара худой ходит. А кабарожка постоянно худой, и летом и зимой, сало его никогда нету, все бегает да бегает. Понял? Смотри, тут все правильно написал, – ответил Улукиткан, показывая на ложе.
Он расстелил близ огня шкуру убитого сокжоя, подложил в изголовье котомку, на один край шкуры лег, другим укрылся, и вздох, полный удовлетворения, вырвался из его груди. Через две минуты старик уже храпел. Я подложил в костер дров, выпил кружку чаю и тоже уснул.
На охоте сон чуткий. Тело вроде отдыхает, а слух начеку. Где-то ухнул, оседая тяжелым пластом, снег. Вскрикнули разбуженные кукши, еще с вечера слетевшиеся к мясу. Все время напоминает о себе холод, и я снова поднимаюсь. Улукиткан, склонившись над вертелом, уже завтракает: доедает оставшиеся вчера куски мякоти.
Брусничным соком наливается заря.
На мягкой перенове вокруг нашей стоянки за ночь появилось множество следов. Неизвестно, кто и как разнес по тайге весть о гибели старого сокжоя, а на его тризне уже побывало немало гостей. У останков наследили колонки. Вот один из них гнался за горностаем, два-три прыжка, лунка в снегу, капля крови. До утра объедалась мягкими рогами лиса – тоже понимает вкус!
Мы складываем мясо на свежий снег, прикрываем его шкурой, а поверх набрасываем копну еловых веток. Уже собрались уходить, как над нашими головами прошумел крыльями ворон. Он уселся на вершине сухой лиственницы и поднял крик на весь распадок, словно оповещал сестер, братьев, дальних родственников о предстоящем пире.
– Тьфу, дурак! Сам бы ел да помалкивал, дольше хватило бы, – хмуря брови, говорит старик.
Он
– Зачем оставляешь? – удивился я.
– Эко не знаешь. По крику ворона медведь легко нашу добычу найдет, а понюхает и подумает, что тут человек лежит, удирать будет. Понял?
Перед тем как тронуться в обратный путь, Улукиткан сделал затес на ели, под которой еще догорал костер, вбил гильзу в обнаженную древесину и сложил у корней кости.
– Когда-нибудь люди придут сюда, увидят гильзу, кости, догадаются, что тут была удача охотника, – пояснил он, не дожидаясь моего вопроса.
Лыжи бесшумно скользят по мягкой перенове. Старик шагает легко, сегодня он по-праздничному сыт и весел. Хороший костер, сладкий отварной язык сокжоя вперемежку с горячей мякотью, теплая постель под шкурой только что убитого зверя – не часто бывает в тайге такая праздничная ночь. Может, о многом напоминала она старику, о многом он передумал, сидя у костра. Вся эта обстановка как-то омолодила его.
Солнце не показывается из-за туч. Все больше хмурится небо. Ветерок-баловень отрясает с веток кухту. На отроге мы сворачиваем со вчерашнего следа, идем напрямик к стоянке. Впереди широкий лог, затянутый мелкой чащей и редким лиственничным лесом. Спускаемся на дно. Теплынь. Свеже набродили глухари, настрочили дорожек куропатки, чьи-то перья на ночном соболином следу. А лыжи скользят дальше. Вдруг старик останавливается, топчется на месте, протыкает палкой снег, озабоченно осматривается. Нигде никого не видно, да и под ногами никакого следа.
– Место знакомое, что ли? – спросил я.
– Однако, тут долго кто-то жил, снег, как на таборе, плотный, – ответил старик, сворачивая вправо и с трудом просовывая широкие лыжи сквозь кустарниковую заросль. – Тут тоже крепкий! – удивился он.
Я ничего не могу понять. Зря, думаю, задерживаемся. А Улукиткан осматривается, все что-то ищет.
– Смотри, – говорит он, показывая на дерево.
Я вижу череп сохатого с огромными лопатообразными рогами, положенный в развилку нетолстой лиственницы, на высоте немного, более полутора метров от земли.
«Кому и зачем понадобилось затащить рога так высоко на лиственницу? – недоумеваю я. – Человек сюда не заходит, а медведю не догадаться, да и не сумеет он этого сделать».
Лесная загадка
Улукиткан поводит плечами, не может понять, как это получилось. Он придирчиво осматривает каждую мелочь. Его опытный глаз замечает что-то на коре, задерживается на развилках и, видимо, находит между всем замеченным какую-то общую связь. По мере того как в его голове все яснее складывается картина, разыгравшихся здесь у лиственницы событий, лицо его светлеет, становится спокойнее.