В ущелье
Шрифт:
Красные цветы тихонько гасят свой волнующий огонь; вместо них мягко вспыхнула вершина Карадага, осеянная багряной пылью заката, порозовела пена реки, но звон её примолк, льётся глуше, задумчивей, и онемел лес, спустившись ближе к воде.
Пьяные запахи стали крепче и слаще, сытно пахнет смолистым дымом костра.
Солдат, сидя на корточках перед маленьким огнём, поправляет угли под чайником.
– А где тот? Зови его...
– тихо говорит он.
Я иду, как во сне. У барака кто-то вздохнул густо и певуче:
–
Два женских голоса негромко и голодно тянут:
Тоску плоти смирю-у...
Тело духу покорю...
Душу вос-хва-лю-у...
Крепко плоть утолю...
Слова они выговаривают чётко и в конце каждого стиха медленно опускают куда-то во тьму, в землю, волчий звук:
– У-у...
Когда я позвал ужинать человека с вихром, он гибко вскочил на ноги, смял письмо, сунул его в боковой карман истёртого пиджака и сказал мне, улыбаясь:
– А я хотел к плотникам идти, - не дадут ли хлеба? Давно не ел...
И, подойдя к солдату, он повторил эти слова, как бы удивляясь их смыслу.
– Они - не дали бы!
– убеждённо сказал солдат, развязывая котомку. Они нас не любят.
– Кого - нас?
– А вот - тебя, меня. Русских. Они вон поют про финики, - это значит, они - сехта, называемая менмониты...
– Просто - молокане, - сказал вихрастый, подсаживаясь к огню.
– Ну, хоть молокане, всё едино! Немецкая вера. Все они преданы немцу, а до нас - неприветливы.
Вихрастый взял краюху хлеба, отрезанную солдатом от каравая, луковицу, кусок сала и, оглядывая всё это добрыми глазами, взвешивая на ладони, говорил:
– У них тут недалеко, на Сунже, своя колонка, - был я там. Люди чёрствые, это верно. А русских здесь никто не любит и - за дело, плохой всё народ валится сюда из России...
– А ты откуда?
– строго спросил солдат.
– Я? Положим - курский.
– Из России, значит!
– Ну, так что? Я себя хорошим человеком не считаю...
Солдат недоверчиво поглядел на него и сказал:
– Это - словесность, это просто - езуитство! Таких людей, чтобы хорошими себя не считали, - таких, брат, нету!
Вихрастый не ответил, набивая рот хлебом, солдат подождал, хмуро окинул его глазами и начал снова;
– А вид у тебя - будто ты с Дона...
– Бывал и на Дону...
– А на службе был?
– Нет. Один сын.
– Из мещан?
– Из купцов.
– А как звать?
– Василий, - не сразу и неохотно ответил курянин.
Было ясно, что он не хочет говорить про себя, и солдат замолчал, снимая кипящий чайник с огня.
Молокане зажгли за углом барака костёр, яркие отблески огня лизали жёлтый тёс стены, она качалась, таяла - вот-вот польётся золотым ручьём по тёмной земле.
Невидимые нами плотники всё громче пели, басы скучновато выводят:
Возопой, андел свят...
Высокие голоса недружно и холодно откликались:
Возопой!..
–
Возопой!..
– Воспоём и мы с тобой,
Андел свят...
Это пение, не мешая слышать плеск воды и шорох камня в мелком русле реки, было ненужно здесь и возбуждало досаду на людей не умеющих найти песню, которая звучала бы в лад со всем живым, что вздыхает вокруг них.
В ущелье совсем темно, только устье ещё не завешено чёрным пологом южной ночи, и синевато-светел блеск реки там, где она выбегает в долину, прикрытую густо-синим туманом.
Во тьме один из камней стал похож на монаха: стоя на коленях, согнув голову в острой скуфье, он молится, и лицо его закрыто руками.
Мне вспомнилось, как однажды в Задонске, на монастырском дворе, вот такой же тёмной и жаркой ночью, сидя у стены длинного здания келий, я рассказывал послушникам разные истории, - вдруг из окна, над моей головой, кто-то сказал ласково и молодо:
– Благослови вас матерь божия на доброе миру!
Окно закрылось раньше, чем я успел увидеть, кто сказал эти слова, но там был хромой, большеглазый монах, очень похожий лицом на Василия, вероятно, это он пожелал добра людям: бывают такие минуты, когда всех людей чувствуешь как своё тело, а себя - сердцем всех людей.
...Василий не торопясь ест хлеб; отломив от краюхи небольшой кусок, он расправляет им усы и аккуратно прячёт в рот; около ушей под кожей у него катаются шарики.
Солдат - поел, он ест мало и лениво; бережно достал из-за пазухи трубку, насовал в неё табаку, достал пальцами уголь из костра, закурил и, прислушавшись к пению молокан, сказал:
– Сыты, а - воют! Всё с богом спорятся.
– А тебе что?
– улыбнувшись, спросил Василий.
– Не уважаю я этот народ. Не столь они праведники, сколько привередники... бог у них - первое слово, а второе - целковый...
– Вот ты как?
– удивлённо воскликнул Василий и звучно засмеялся, со вкусом, сквозь смех, повторив:
– Бог - первое слово, второе - целковый! Это, земляк, очень верно! Ну, а всё-таки, - ласково заговорил он, - стеснять людей не надо. Ты - их будешь стеснять, они - тебя, - что толку? У нас и так рта открыть нельзя, своё слово сказать - сейчас все кулаки в твои зубы...
– Положим - так, - примирительно сказал солдат, взял в руку квадратный отрезок тесины и внимательно стал осматривать его.
– А какой ты народ уважаешь?
– спросил Василий, помолчав.
Солдат, окутав лицо своё серым облаком дыма, сунул отрезок в огонь.
– Уважаю я, - начал он внушительно, - русский народ, настоящий, который работает на трудной земле. А которые здесь - что такое? Здесь жить просто: и всякого злаку больше, и земля лёгкая, благодушная, - копнул её она и родит, на - бери! Здесь земля - баловница! Прямо сказать - девка земля: раз её коснулся, и ребёнок готов...