В ущелье
Шрифт:
– Так, - сказал Василий, прихлёбывая чай из жестяной кружки.
– А я бы вот всех из России сюда перевёл.
– Это - для чего?
– Чтобы жить.
– А там - не умеют?
– Ты зачем сюда сошёл?
– Я? Я человек одинокий.
– А отчего ты одинок?
– Ну... так мне положено! Судьба такая, стало быть...
– Тебе бы подумать, - зачем она такая...
Солдат вынул трубку изо рта, отнёс руку с нею в сторону, а другою рукой удивлённо огладил своё плоское лицо. Он - помолчал и вдруг ворчливо заговорил обиженным голосом, неуклюжими словами:
– Зачем,
Он вдруг рассердился, сунул трубку в рот и замолчал, нахмурясь, а Василий поглядел на красное пред огнём его лицо и тихонько сказал:
– Вот то-то и оно, ни с кем не согласны мы, а своего устава у нас нету. Живём без корней, ходим из стороны в сторону, да всем мешаем, за то нас и не любят...
Солдат выпустил изо рта облако дыма и спрятался в нём. Хороший голос был у Василия - гибкий, ласковый, слова он выговаривал чётко и кругло.
В лесу назойливо кричит горная сова - пышная, рыжая птица с хитрым лицом кошки и острыми серыми ушами. Однажды я увидел эту птицу днём среди камней, над головою у себя, и очень испугался её стеклянных глаз: круглые, как пуговицы, они были освещены изнутри каким-то угрожающим огнём, с минуту я стоял, обомлев от страха, не понимая - что это?
– Откуда у тебя трубка такая хорошая?
– свёртывая папиросу, неожиданно спросил Василий.
– Старая, немецкая трубка...
– Не боись, не украл!
– ответил солдат, снова вынув трубку и с гордостью оглядывая её.
– Женщина одна подарила...
И, злодейски подмигнув, вздохнул.
– Рассказал бы - как?
– тихонько предложил Василий и вдруг, взмахнув руками, потягиваясь, с тоской пропел:
– Ночи же здесь... не дай бог какие злые ночи! Будто хочется спать, а - не спится, и гораздо лучше спишь днём, в тени где-нибудь. А ночами просто с ума сходишь, всё думается не знай о чём. И сердце растёт, поёт...
Внимательно вслушиваясь, солдат удивлённо открывал рот, белые брови его вползали всё выше.
– И у меня тоже!
– тихо сказал он.
– Всегда, почитай... Что такое?
Я хотел сказать:
"И у меня тоже, братцы!"
Но они так странно всматривались друг в друга, точно каждый только сейчас увидал другого против себя. И тотчас же озабоченно, наперебой стали опрашивать один другого - кто, где был, откуда и куда идёт, - точно родственники, неожиданно встретившиеся и только сейчас узнавшие о своём родстве.
Над богатым огнём костра молокан протянулись чёрные, лохматые лапы сосен, - словно греются, ловят огонь, хотят обнять и погасить его. Иногда огонь потянет к реке, красные языки высунутся из-за угла барака, - кажется, что барак загорелся. Ночь становится всё гуще, душистей, всё ласковее обнимает тело; в ней купаешься, как в море, и как морская волна смывает грязь кожи, так и эта тихо поющая тьма освежает душу. Такими ночами душа одета в свои лучшие ризы и, точно невеста, вся трепещет, напряжённо ожидая: сейчас откроется пред нею нечто великое.
– Кривая?
– тихо спрашивает Василий, а солдат не торопясь говорит:
– Сызмала, пяти годов упала
Василий лежит на спине и, шевеля усами, жуёт былинку; глаза у него широко открыты, и ясно видно: левый глаз больше правого. Солдат сидит у его плеча, помешивая в костре обгорелым сучком, над костром летают золотые искры, какие-то серые мошки безмолвно вьются над ним, тяжёлыми хлопьями падают в огонь ночные бабочки и, потрескивая, сгорают. Я лежу и, слушая знакомую мне историю, вспоминаю людей, мимо которых когда-то прошёл, слова, коснувшиеся сердца.
– Вот раз я собрался с духом, застиг её в амбаре, прижал в угол и говорю: "Ну, говорю, так или нет? Как хошь, а я - солдат, человек нетерпеливый!" Она - бьётся: "Что ты, что ты?" И плачет, словно бы девица, и говорит сквозь слёзы: "Не тронь меня, не гожусь я тебе; люблю, говорит, я другого человека - не хозяина, а - другого", - тоже работником жил у них, ушёл он, сказал. "Жди, найду хорошее для житья место - вернусь, уведу тебя туда". Семнадцатый месяц нет ни слуха ни духа о нём, может - забыл, может пропал, убил кто. "Ты, говорит, сам мужчина и должен понимать, что надобно мне сохранить себя до времени!" Мне, конечно, обидно, чем я хуже другого-то? Обидно, а - и жаль её, и грустно тоже, вроде как обманула она меня: всегда показывала себя весёлой, а у самой - вон что на сердце! И погас я, не могу её тронуть, хоть и в руках она у меня. "Ну, говорю, тогда - прощай, уйду я".
– "Уйди, говорит, Христа ради, пожалуйста". К вечеру на другой день заявил я хозяину расчёт, а на заре, в воскресенье, собрался, ухожу, тут она мне и вынесла трубку эту: "Прими, говорит, Павл Иваныч, в память, ты, говорит, стал мне как брат родной, спасибо тебе!" Как пошёл я чуть не заплакал, ей-богу! Так, братец ты мой, сердце защемило - беда.
– Это - хорошо!
– тихонько сказал Василий.
– Вот так всегда и надо. Да? Да! Сошлись. Нет? Нет! Разошлись. А стеснять друг друга - зачем?
Попыхивая серым дымом, солдат задумчиво проговорил:
– Хорошо-то оно, брат, хорошо, да больно грустно...
– Это - бывает!
– согласился Василий и, помолчав, добавил: - Это частенько бывает с хорошими людями, в ком совесть жива. Кто себя ценит, он и людей ценит... У нас это - редко, чтобы умел человек себя ценить...
– У кого - у нас?
– Да вот - в России...
– Не уважаешь ты, брат, Россию-то, видать... Что это ты?
– спросил солдат странным тоном, как бы удивляясь и сожалея. Тот не ответил, и, подождав с минуту, солдат снова начал вполголоса:
– А то вот - ещё была у меня история...
Люди за бараками угомонились, костёр догорает, на стене барака дрожит красное, заревое пятно, с камней приподнимаются тени. Один из плотников, высокий мужик, с чёрной бородой, ещё сидит у костра; в руке у него тяжёлый сук, около правой ноги светится топор: это сторож, поставленный против нас, сторожей.