В. С. Печерин: Эмигрант на все времена
Шрифт:
Для Печерина в новой жизни не оставалось повода для негодования – нельзя же было находить лицемерие в больных и умирающих, нуждающихся в исповеди и отпущении грехов, или в поведении сестер, у которых вера не расходилась с делом. Как проницательно заметила сестра Юджиния Нолан, современный историк больницы Богоматери, Печерину «больше не с кем было соревноваться: добрые, малообразованные, тяжко работающие сестры не отличались в его глазах от пациентов больницы. Он мог любить их христианской любовью, не судя» [68] .
68
Из разговора автора с сестрой Юджинией Нолан в марте 2001 года.
Внешне жизнь Печерина не менялась в течение двадцати трех оставшихся ему лет. Но именно в эти годы он обеспечил «память по себе на земле русской», которая, в свою очередь, обратила на него внимание современных историков ордена.
Посмертную судьбу Печерина в России обеспечила его переписка с русскими корреспондентами. Он сам был ее инициатором. Через три месяца после смиренного письма генералу ордена Морону с мольбой о возвращении
Герцена, давно предубежденного против «иезуита», о котором он за эти годы слышал только то, что тот «жег книги и писания в Ирландии», письмо Печерина оставило скептически-равнодушным. Особенно должен был резать слух Герцену-полемисту призыв соединиться «там, где прекращаются споры». Он решил не спешить с соединением и ответил Печерину сдержанно, извещая его о напечатанном в «Полярной звезде» за 1861 год отрывке из своих воспоминаний с рассказом об их свидании и переведенными на русский письмами Печерина. Их публикацию Герцен, не без тонкой, хотя, быть может, и не намеренной, лести, связывал с включением в свои воспоминания писем Гюго, Карлейля, Мишле, тем самым помещая Печерина в число людей, «открыто действующих на своих путях», а потому не имеющих «чисто приватных отношений» (Сабуров 1955: 470). В ответном письме Печерин «приветствует принцип» Герцена считать их переписку явлением общественного характера, а затем повторяет слова восхищения по поводу деятельности Герцена, который «Колоколом» и напечатанными в его типографии книгами «породил целую литературу». Печерин не только подписался на «Колокол», но стал посылать денежные пожертвования из своих крайне ограниченных средств и, что, может быть, важнее, делал это не анонимно, как многие.
Через несколько дней Печерин уже с жадностью читал присланный Герценом том «Былого и дум». По поводу герценовского описания их встречи он, понимая точку зрения Герцена, все же считает нужным заметить, «что есть в человеческом сердце глубины, которых, может быть, вы еще не исследовали» (Сабуров 1955: 473). Желание создать некое исследование глубин своего сердца, раскрывающее те стороны, которые остались Герценом не понятыми, возможно, зародилось в эти дни. И еще много лет спустя он вспоминал о том, как уязвили его слова Герцена.
Герцен не предполагал, насколько еще силен был в нем потенциал душевного роста, что в семидесятилетнем почти возрасте его будут волновать тайны бытия, что он не перестанет чувствовать себя актером исторического театра: «Загадка жизни еще не разгадана, узел драмы еще не развязан».
В августе Печерин благодарит Герцена за присланный сборник статей на социально-политические темы. Особенно Печерина заинтересовала статья Герцена «Русские немцы и немецкие русские» (1859). Герцен обсуждает вопросы, не оставляющие равнодушным ни одного человека, озабоченного судьбой России, ее местом в европейской цивилизации, ее историческим предназначением. Печерин читает «Русских немцев» одновременно с присланным Гагариным сборником сочинений Чаадаева – «Oeuvres choisies de P. Tchadaeff». Статья Герцена как будто непосредственно продолжает и развивает вопросы, поставленные Чаадаевым в 1829 году. Герцен доказывал, что «в идее, в меньшинстве мыслящих людей, в литературе, на Исаакиевской площади, в казематах мы прожили западную историю», и России не надо «ее повторять оптом» (Герцен XIV: 172). Герцен к этому времени примирил свои социалистические убеждения со славянофильским взглядом на уникальную социальную ценность русской крестьянской общины. Социализм, к которому Европа шла путем кровавых революций, в России существует в форме общинного владения землей, и опасны попытки непоправимо оторванного от крестьянства образованного класса («немцев») «ломать, искажать народный быт, зная наперед, что за всяким насилием такого рода следует ожесточенное противудействие, взрывы, страшные усмирения, казни, разорение, кровь, голод» (Герцен XIV: 186). Пафос статьи был направлен против непонимания чуждыми русскому народу «онемеченными» властями необходимости освобождения крестьян с землей.
Печерин наслаждался богатством и гибкостью герценовского языка, его саркастическим описанием «правительственных немцев» – класса бюрократов, вызванного к жизни и управлению Россией реформами Петра. Статьи Герцена и Огарева вводили его в круг вопросов, поднятых Чаадаевым, но предлагаемое им решение, состоящее в соединении России с генеральным направлением европейской мысли, движимой энергией католической церкви, потеряло для Печерина привлекательность. Сейчас его значительно больше интересовали призывы Герцена и Огарева к свободе совести, а его неприятие мирской власти папы римского находило поддержку в идеях Герцена о полном
Значительно с большим энтузиазмом, нежели Герцен, воспринял интерес Печерина к «Колоколу» Огарев. Своим психологическим складом Печерин был ближе к нему, чем к Герцену: Огарева отличала поэтическая восторженность, способность некритически увлекаться людьми и идеями, склонность впадать в крайности, от которых Герцена удерживала интеллектуальная бескомпромиссность. Примером этому служит охлаждение отношений в конце шестидесятых годов между Герценом с одной стороны, и Бакуниним и Огаревым – с другой, из-за разногласий в оценке знаменитого нечаевского дела.
По получении печеринского пожертвования Огарев разразился длиннейшим письмом, в котором выражал восторг по поводу, как он полагал, возвращения Печерина к русскому народу, советовал ему немедленно отречься от католической церкви и идти проповедовать свободу совести. Письмо кончалось призывом занять свое «место среди людей «Земли и воли». На черновике письма Герцен оставил приписку: «I think – es ist zu pathetisch» (По-моему, слишком патетично – англ. и нем.). В течении марта – апреля 1863 года Огарев и Печерин обменялись еще несколькими письмами. В них Печерин начертает почти слово в слово концепцию своей судьбы, которую будет излагать через два года в первых автобиографических очерках, посылаемых в Россию. Здесь обозначены и «чудесный логический путь провидения», и «непобедимая сила», влекущая его на Запад, и «Пилигрим» Шиллера, и надежда на то, что «невидимая рука приведет [его] к желанному концу, где все разрешится, все уяснится и все увенчается». Единственное отличие состоит в том, что в этих письмах он еще не замазывает религиозную природу своего влечения («от утробы матери верил в незримое, искал и любил его») и пытается предсказать будущее католической церкви в единстве с демократическими движениями: [69]
69
Восклицание публикатора – Сабурова, указывающее на сохраненную грамматическую неправильность языка Печерина. Я не оговариваю отдельных несоответствий современным грамматическим нормам в письмах Печерина, в частности, произвольное употребление знаков препинания.
«Земля и воля» в моих глазах, – высокий идеал общественного устройства, я очень внимательно читал ваши превосходные статьи об этом предмете и, признаюсь, вовсе не понимаю, какое тут может быть противоречие с догматами католической веры. Да разве это земное благоденствие, которое вы хочете (!) упрочить, не может гармонически сочетаться с надеждою будущего века? Мне кажется, что даже необходима надежда будущих благ для того, чтобы не закиснуть в китайском благосостоянии (Сабуров 1955: 478–479).
Мысли Печерина обращены к тем же проблемам, которыми озабочено русское образованное общество. В мае 1862 года И. С. Тургенев был в Лондоне, и между ним и Герценом происходили принципиальные споры о значении основных событий времени, о смысле революции, о будущем Европы и России. «Народ, перед которым вы [славянофилы] преклоняетесь, – писал Тургенев Герцену 8 октября 1862 года, – консерватор par excellence и даже носит в себе зародыши такой буржуазии в дубленом тулупе, (…) что далеко оставит за собою все метко-верные черты, которыми ты изобразил западную буржуазию в своих письмах». Письма-трактаты Герцена под заголовком «Концы и начала» печатались в течение всего 1862 года в «Колоколе». В письмах он часто приводит доводы воображаемого адресата-оппонента, которые затем опровергает. Среди них – мысли Тургенева о том, что пути России неотделимы от европейских, что нельзя выносить смертный приговор западной цивилизации из-за достигнутого ею буржуазно-мещанского покоя, потому что воля к буржуазному консерватизму таится даже в молодых, неразвитых культурах. Печерин их внимательно читал. О реакции Печерина на обозначенную в этих письмах-трактатах полемику можно судить по переписке с Огаревым. Двойственность его позиции выступает наглядно: с одной стороны он утверждает, что «возвращается в русский народ» и что верит в его великое будущее, а с другой – признается в скептицизме, объекты которого не определяет. Он пишет Огареву: «из всех русских студентов, бывших со мною в Берлине, я один сохранил неизменными мои политические убеждения. Что я думал тогда, я думаю теперь. Начало моих религиозных верований принадлежит к той же эпохе – вы его найдете в „Paroles d'un croyant“ („Речи верующего“) Ламенне» (Сабуров 1955: 483–484). Утверждение Печерина, что он сохранил неизменными свои верования и убеждения, опровергается его сравнением себя с Дон Кихотом, возникшим в данном случае по ассоциации с третьим письмом «Концов и начал», где Герцен использует универсальный образ Дон Кихота как «одного из самых трагических типов людей, переживших свой идеал» (Герцен XVI: 166). Таким образом, остается неясным – сохранил ли Печерин свои верования неизменными, или трагедия в том, что он их пережил. Огарев, зная, что Печерин разделяет с ним и Герценом активно выраженную пропольскую позицию в вопросе польской независимости, позицию, оттолкнувшую от Герцена русское образованное общество, единодушно в «чаду национализма» вставшее на сторону правительства, предложил ему оставить Ирландию и ехать проповедовать в Литву. Печерин согласен, что хорошо бы в качестве католического священника русской крови сделаться примирителем враждебных племен, но с разочаровавшей Огарева трезвостью замечает, что «это прекрасно в теории, но где же практическое применение? Как, где, когда? Ведь мы еще не в России – мы отделены от нее китайскою стеною». Фраза Печерина: «Ведь я был действительным Дон Кихотом всю жизнь мою. Я все принимал за чистые деньги, везде видел доблесть и красу, а где их вовсе не было, я созидал их в моем воображении и поклонялся творению рук моих» – действительно иезуитски многосмысленна. Сабуров видит в ней «намек на начавшееся разочарование в католицизме», вывод же, который делает сам Печерин из своего сравнения, свидетельствует скорее о скептицизме по отношению к любым новым рецептам всемирной гармонии: «Вот почему, после стольких опытов, мне очень трудно решиться на какую-либо новую деятельность» (Сабуров 1955: 483).