В. С. Печерин: Эмигрант на все времена
Шрифт:
Ненависть Герцена к буржуазии была не только результатом его политических убеждений, веры в необходимость социального устройства, основанного на отказе от частной собственности, прежде всего на землю, но в некоторой степени презрением аристократа к «хорошо сервированной чечевичной похлебке» благоустроенного порядка, за который люди «готовы уступить долю человеческого достоинства», реакцией барина на стремление человеческой массы к «администрацией обеспеченному покою» (Герцен XVI: 132). Его эстетическое чувство восставало против массовости современной цивилизации, он видел в ней стирание индивидуальности, плоский материализм, превращающий всех равно, от высшей аристократии и чиновничества до мелких клерков и фермеров, в единое мещанское общество потребления, как называется это в наши дни. Считая, что Россия не обречена повторять все особенности европейского развития и что у нее есть возможность не остановиться на его пределе – болоте мещанского самодовольного покоя, Герцен предполагает, что в России «мещанство будет переходным, неудовлетворительным состоянием»,
Печерина не могла не настораживать заложенная в теории Герцена идея избранности русского народа, если не религиозной, то хотя бы исторически-социальной. Значительно ближе была ему позиция Тургенева, но его восхищали талант и широта воззрений Герцена, с предельной точностью и объективностью излагающего точку зрения воображаемого оппонента:
Вы, которые сделали себе из скептицизма должность и занятие, ждете от народа, ничего не сделавшего, всякую благодать, новизну и оригинальность будущих общественных форм и в ультрафанатическом экстазе затыкаете уши, зажимаете глаза, чтоб не видеть, что ваш бог в грубом безобразии не уступает любому японскому кумиру. (…) Мы, русские, принадлежим и по языку, и по породе к европейской семье, genus europaeum, и, следовательно, по самым неизменным законам физиологии должны идти по той же дороге (Герцен XVI: 193–194).
В течение сравнительно короткого времени по выходе из ордена Печерин ознакомился с современным состоянием противоречий между западниками и славянофилами. Не занимая идеологической славянофильской позиции, будучи прежде всего космополитом, а не западником в терминах специфически русского конфликта, Печерин был личными отношениями больше связан со славянофилом Чижовым. Но с идеями славянофилов он познакомился впервые благодаря публикациям «Колокола». Тем временем М. Н. Катков, редактор газеты консервативного направления «Московские ведомости», имевший официальное разрешение читать публикации Герцена, в том числе «Колокол», и несколько раз вступавший с ним в полемику, неожиданно вспомнил о Печерине. Вероятно, Катков заметил в номерах «Колокола» за 1863 год его имя, в частности среди жертвователей «Общего фонда» в ответ на обращение общества «Земля и воля». С иных позиций, нежели Огарев, Катков также рассматривал возможность возвращения Печерина, как и других русских католиков, в Западный край России. В передовой статье «Московских ведомостей» от 2 августа 1863 года он писал, что Печерин может оказать помощь в укреплении отношений между правительством и католическим духовенством, главным вдохновителем польского восстания. Сведения Каткова о Печерине были точны, он знал, что Печерин оставил орден и, повторяя почти дословно его фразу из письма к Огареву, писал, что теперь Печерин служит при больнице, «утешая страждущих и напутствуя отходящих в вечность» [70] .
70
Катков мог слышать о теперешнем положении Печерина от Достоевского, в свою очередь узнавшего о нем при встрече с Герценом в июле и октябре 1862 года, вскоре после начала служения Печерина в больнице Богоматери.
В одном из следующих номеров «Московских ведомостей» была напечатана статья М. П. Погодина, выражавшая официальную, категорически антикатолическую позицию. Погодин знал Печерина во время его недолгого профессорства в Московском университете и помнил его выдающийся лекторский талант, поэтому он особо предостерегал от «своих отщепенцев», которые опаснее «папского нунция».
Печерин обратит тысячи, – доказывал Погодин. – Русский католик, чем он выше, чище, умнее, лучше, тем он опаснее, особенно ввиду русской мягкости, легкости, восприимчивости – и невежества! Покажите вы маленькое послабление в этом отношении, и половина нашего высшего сословия, особенно дамы, кинутся в объятия французских аббатов. О, с каким остервенением готов я был вцепиться в волоса (извините) какой-то Воронцовой или Бутурлиной, встретив ее в Риме с молитвенником в руках.
Герцена, который привел в «Колоколе» этот отрывок, особенно восхитило «великое извините в скобках», свидетельствующее о «русской мягкости». Но Печерин узнал о полемике не только из заметки в «Колоколе» от 1 сентября 1863 года (Герцен XVII: 255–454), но прочитав всю полемику в двух номерах «Московских ведомостей», посланных ему кн. П. В. Долгоруковым, также политическим эмигрантом, издателем газеты «Листок» [71] . До того они не были знакомы, но Печерин немедленно, 7 сентября, ответил ему длинным письмом, свидетельствующим о растущей в нем творческой тяге к написанию мемуаров, о потребности изложить собственную точку зрения на свою необычную судьбу. До середины 1860-х годов, вернее, до начала целенаправленной переписки с Россией, Печерин нигде не выступает против католицизма, напротив, он снова повторяет свою мысль о том, что будущее католической церкви – в союзе с демократией. Он с иронией отзывается об идее Каткова найти католических священников, преданных самодержавию, и прямо выражает поддержку польскому духовенству: «…если б я был на их месте, я действовал бы, как они действуют, лишь бы Бог дал мне их долю энергии и веры. Я никогда не думал, что Католическая религия, в какой бы то ни было земле, должна быть подпорою деспотизма» (Печерин 1996: 49).
71
Князь
Письмо нескрываемо было рассчитано на публикацию. Кратко пересказав историю своего обращения, с ключевой фразой «Тоска по загранице обхватила мою душу с самого детства. На Запад! на запад! кричал мне таинственный глас», Печерин повторяет основные положения письма к Огареву и предваряет страницы будущей автобиографии. Он настолько готов выйти на общественную сцену, что мысленно обращается к тем в России, кто может помнить его – к своим спутникам по командировке в Берлинский университет: «Те, которые знали меня в Берлине, увидят теперь, что я не изменил первым убеждениям моей юности». Красота предсмертной фразы папы Григория VII, умершего в Салерно в ссылке, постоянно занимала его воображение, он приводит ее в письме к Долгорукову, превращая свое письмо в набросок завещания: «Я любил правосудие и ненавидел беззаконие и потому умираю в изгнании. Вот эпиграф моей жизни, и эпитафия по смерти!» (Печерин 1996: 49). Здесь Печерин обозначает центральную мысль «Замогильных записок» – он автор «поэмы жизни», создаваемой «по всем правилам искусства», сохраняющей «совершенное единство». Он предваряет осмысление своей жизни выбором эпиграфа, а прожитую жизнь – эпитафией.
Письмо написано по-русски, и, хотя трудно поверить утверждению Печерина, что он «почти разучился Русской грамоте», лексика и пафос его писем к Долгорукову подтверждают влияние на него «сочинений г. Герцена». Несмотря на «различие мнений», Печерин всегда писал о том, что «обожает его несравненный талант». Часть письма звучит почти цитатой из «Колокола»: «Если вследствие какого-нибудь великого переворота врата отечества отверзнутся предо мною, – я заблаговременно объявляю, что присоединяюсь не к старой, а к молодой России, и теперь, с пламенным участием, простирая руку братства к молодому поколению, к любезному Русскому юношеству, я хотел бы обнять их во имя будущего, во имя свободы совести и Земского Собора» (Печерин 1996: 50).
Обращаясь к Печерину, Герцен называет его в числе людей, «открыто действующих на своих путях», и, напечатав его личные письма, делает их фактом общественного дискурса. Печерин был вдохновлен признанием общественного значения его личной судьбы. С этих пор Печерин каждое свое послание русскому адресату считает общерусским достоянием. О своей жизни в Ирландии он нигде не распространяется, почти везде обходится одной повторяющейся фразой: «Я неохотно выхожу из своего уединения, где я так счастливо живу, соединяя умственные занятия с делами Христианской любви». Письмо Долгорукову заключается выражением нескрываемого желания быть услышанным русским читателем: «Если предшествующие строки заслужат ваше одобрение, вы можете напечатать их в вашем журнале» (Печерин 1996: 50). Переписка с Долгоруковым продолжалась до 1865 года, когда Печерин решил обратиться непосредственно к тем, кто был подлинным адресатом его Письма в Россию.
Свою цель Печерин видел в том, чтобы показать и, наверное, убедить себя самого, что он никогда не изменял себе в главном, что его духовные скитания родились из общего для него и его русских современников юношеского идеала «незримой Красоты». Герцену, Огареву и Долгорукову он пишет о сочувствии их политической программе, к России он обращает повинную голову блудного сына, пришедшего к пониманию, что
Есть народная святыня!Есть заветный кров родной!И семейство, как твердыня,Нас хранит в године злой.(Гершензон 2000: 502)
Это строки из стихотворения «Не погиб я средь крушенья», посланного И. С. Аксакову. Печерин не случайно обратился к Аксакову. Среди других русских изданий, с которыми он знакомился в 1865 году, «День» должен был его привлечь обсуждением особенно интересных для него вопросов. В январском номере был помещен политический обзор папской энциклики, «Силлабуса», перечислявшей 80 заблуждений современного века и представлявшей, по словам газеты, «отлучение современной цивилизации от церкви». «Христиане всей Западной Европы, даже протестанты, принуждены теперь решать вопрос: чему быть: папству или установившейся западноевропейской цивилизации» – читал он в передовой статье газеты от 9 января 1965 года. В нескольких номерах печатался очерк графа Д. Толстого «Римский католицизм в России». Много материалов было посвящено событиям гражданской войны в Америке и об их влиянии на легкую промышленность Российской империи, выигравшей от снижения экспорта хлопка. Писали об интересе американских церквей к сближению с восточной церковью. А главное, в каждом номере в отделе «Ход нашей экономической жизни» были отчеты Ф. Чижова.