В. С. Печерин: Эмигрант на все времена
Шрифт:
Тут есть великолепная сцена, – пишет он, – представляющая внутренность катол[ической] церкви: алтарь с зажжеными свечами, дым фимиама и монашенки, поющие священные гимны. Какая-то старая ханжа донесла об этом кардиналу. Он тотчас же выдал громоносное пастырское послание, что вот мол как лицедеи издеваются над святынею в католической стране. Директор театра как истый католик, с искренним раскаянием принес кардиналу повинную голову (хотя и без мозгов), и на следующий раз эту сцену выпустили. Образованная публика (т. е. протестанты) роптала, а итальянцы были вне себя от бешенства: Che fanatico! Che fanatico! кричали они. И в самом деле во всей Европе нигде не случалось с ними подобной штуки. Вот как видишь и у нас завелась театральная цензура: в этой бестолковой
По некоторым вопросам их взгляды расходятся. Основное расхождение касалось панславистского идеала Чижова. Во главе предполагаемого союза Чижов, как и все славянофилы, видел Россию. Для Печерина, искавшего в католичестве универсальной религии, наиболее близкой гуманистическому идеалу Жорж Санд, и пришедшего к тому, что он называет пантеизмом, а потомки, к которым он обращается, космополитизмом, вера в мессианское назначение России неприемлема. Об этом он заявляет еще в начале их переписки:
Я чрезвычайно уважаю твой патриотизм, но, признаюсь, никак не могу следовать за тобою в твоем идолопоклонстве русскому народу… Хотите ли, не хотите ли, а Россия пойдет своим путем, то есть путем всемирного человеческого развития. Вы говорите, что на Западе все мишура, а у вас все чистое золото. Да где же оно? Скажите пожалуйста! в высшей ли администрации? в неподкупности ли судей? в добродетелях ли семейной жизни? в трезвости и грамотности народа? в науке? в искусстве? в промышленности? А, понимаю: это золото кроется где-то в темных рудниках допетровской России… Нет, господа, мы за вами не попятимся в средние века. Нет, нет! Я вечно останусь пантеистом! Мне надобно жить всемирною жизнью… я всех людей обнимаю как братьев, но ни за каким народом не признаю исключительного права называть себя сынами Божьими. (…) Я скажу с Шиллером: «Столетие еще не созрело для моего идеала. Я живу согражданином будущих племен» (16 декабря 1866 года).
Это никак не голос разочарованного «лишнего человека». В нем нет горечи и цинизма, но звучит полемическая страсть, живой интерес к миру и его делам, к будущему. Так могло бы звучать письмо Герцена. «Я должен теперь признаться, – пишет Печерин 27 июня 1874 года Чижову, – что не смотря на совершенное различие направлений, я страстно любил и люблю Герцена. Его отбытие из Англии оставило какую-то пустоту в моей жизни. Вероятно, это тоже надобно отнести к теории противоположных полюсов». Свою дружбу с Чижовым он также объяснял притяжением «двух полюсов магнита» (21 июня 1875 года).
На сообщение Чижова о деятельности Славянского комитета в поддержку освободительного движения славян против турецких властей Печерин отвечает соображениями, основанными на «этимологическом разборе» «нового слова доброволец», которое «Николай Павлович никогда бы не допустил в русский словарь», потому что «доброволец значит человек идущий по своей доброй воле сражаться за независимость соседей или собратий. Но любовь к независимости, знаешь, очень прилипчива», писал он 8 ноября 1876 года. Своим этимологическим анализом Печерин только подтверждает цитируемое им в этом же письме мнение социалистической газеты «Вперед», заменившей ему давно прекративший существование «Колокол».
Вообще его письма не выражают какой-то политической или философской позиции, а представляют собой увлеченный разговор обо всем, что попадает в поле его внимания – в газетах, русских и европейских, в сообщениях Чижова. При огромной симпатии и уважении к Аксакову («В одном я уверен, что Аксаков никогда не будет официальным человеком, и за это ему честь и слава на русской земли во веки веков» – 17 сентября 1877 года) Печерин не только не верит в его программу спасения Россией славян от турецкого ига, но по-толстовски сомневается в подвластности исторических событий единой человеческой воле: «Я теперь смотрю на эти события, как на физические явления, произведения темных бессознательных сил природы: это то же, что землетрясение, повальная болезнь, поветрие и т. п. С ними нечего рассуждать: надобно смиренно преклонить голову и покориться
Он посвящает Чижова во всякие мелочи своей жизни, обсуждает городские события и театральные слухи. Письма его становятся все непосредственнее и живее. Они дышат такою же «милою веселостью», какую он находит в письмах Чижова.
В эти годы он читает обо всем, что касается России. Его очень заинтересовала книга немецкого исследователя Гакстгаузена «Исследования внутренних отношений, народной жизни и в особенности сельских учреждений России», на которую ссылался еще Герцен как на образцовое описание сельского быта – общины со всеми ее выгодами и недостатками. «Для тебя я выпишу только одну фразу: "Русская администрация вообще более доверяет своей бюрократической мудрости, чем врожденным инстинктам и здравому смыслу народа". Это одно стоит целых томов нашей истории со времен Петра» (1 мая 1877 года).
Круг интересов Печерина все время расширяется. «Я более и более погружаюсь в историю», – пишет он. Так же как Толстого, его заинтриговали опубликованные Иваном Гагариным документы о предполагаемом принятии Александром I католичества на смертном одре: «Отчего ж это доселе не было известно и никто ни слова об этом не говорил? Хотелось бы узнать, что об этом думают в России» (письмо от 11 октября 1877 года). Его интересы простираются и в даль исторических событий, и в политические страсти сегодняшнего дня, и в изучение окружающего мира. «В монахе, – писал Герцен в "Былом и думах", – каких бы лет он ни был, постоянно встречается и старец и юноша. Он похоронами всего личного возвратился к юности. Ему стало легко, широко (…) иногда слишком широко…» Печерин придает этой мысли совсем другой смысл, он шутливо замечает, что «на старости люди впадают во второе младенчество: я же впал в студенчество» (27 июня 1874 года). Он обнаруживает все новые интересы, неопределенные стремления всей жизни теперь нашли цель рядом, в изучении множества новых для него предметов – восточных религий и сравнении их с прежде ему известными. Он читает Евангелие в переводах на санскрит, персидский и арабский, а изучив таким образом эти языки и два раза от доски до доски перечитав Коран, каллиграфически переписывает свой перевод Евангелия от Матфея на арабский язык. Но особенный интерес вызвал в нем буддизм.
Теперь он думает о том, что можно «приятно провести остальные годы жизни в самых благородных занятиях, т. е. в изучении законов природы» – последнее он подчеркивает, полемически отвергая всякую философию, немецкую метафизику и риторику, которым отдал все предшествующие годы. «У нас есть физический кабинет и химическая лаборатория – я с нашими студентами за панибрата и иногда присутствую при их исследованиях. Вот например на днях мы рассматривали с микроскопом круговращение крови в лапе лягушки (разумеется, живой). Что может быть этого приятнее?» (27 июня 1874 года).
Разумеется, в голову сразу приходит мысль о Базарове, но еще забавнее и парадоксальнее сформулировал мысль о радости изучения лягушки Писарев в статье 1864 года «Мотивы русской драмы»:
Пока один Базаров окружен тысячами людей, не способных его понимать, до тех пор Базарову следует сидеть за микроскопом и резать лягушек. (…) уж если Павел Петрович Кирсанов не утерпел, чтобы не взглянуть на инфузорию, глотавшую зеленую пылинку, то молодежь и подавно не утерпит и не только взглянет, а постарается завести себе свой микроскоп и, незаметно для самой себя, проникнется глубочайшим уважением и пламенной любовью к распластанной лягушке. А только это и нужно. Тут-то именно, в самой лягушке-то, и заключается спасение и обновление русского народа (Писарев 1956: 392).