Вальдшнепы над тюрьмой. Повесть о Николае Федосееве
Шрифт:
Дознание, столкнувшись с сильной волей одного из обвиняемых, двигалось очень медленно, а полковник Воронов, подстёгиваемый сверху, торопился как-нибудь запершить дело. Николай Евграфович, анализируя мельчайшие подробности скудных допросов, проникал в тайны следовательской работы и всё больше убеждался, что работа эта примитивна и груба, что аляповатое дело вернётся из судебной палаты на доследование. Он ждал нового наступления и готовился к отпору.
У времени не было никаких препятствий, и оно размеренно шло к своей бесцельной цели, не ведая, хотят ли этого люди, подвигаются ли человеческие дела, задерживаются ли какие-то там дознания. Оголился и посерел лес, видневшийся поодаль. Потом задымила кудлатыми столбиками Солдатская слобода, крайние домики которой, полукругом обступив тюрьму, но опасаясь подойти
Надзиратели, заглядывая в камеру Федосеева, видели, как арестант, раньше непрестанно шагавший из угла в угол, сидит на нарах и, положив на колени книгу, а на книгу — лист бумаги, всё что-то пишет и пишет. Скоро они поняли, что этот необыкновенно добрый, но до остервенения упорный человек рождён для каких-то больших и хороших дел, и стали ему помогать. Сговорившись между собой, они передавали его письма друзьям, приносили от них книги и записки, устраивали тайные свидания, впускали в его камеру ореховских арестантов. Николай Евграфович сдружился с теми ткачами, с которыми так бегло познакомился на тёмной улице в Никольском и в зуевском лесу. От них-то он и узнал, что происходило в Никольском после его отъезда. Оказывается, оставленный конспект выступления действительно был принят кружком как программа, и ткачи без промедления принялись за дело — организовали на случай забастовки кассу взаимопомощи, подыскали штабную квартиру, задумали связаться с рабочими других городов, для чего Алекторский собрался было выехать на работу в Богородск, а Попков — в Ярославль.
Сблизившись с Никольскими вожаками, Николай Евграфович увидел в них будущих Бебелей. Он понял, что русские рабочие настолько политически выросли, что могут бороться не только за улучшение своей жизни, но и за полное освобождение класса, если их поведут за собой марксисты. Эти новые мысли и высказал он в своём первом письме Владимиру Ильичу.
Вернулось из Москвы неумело сколоченное Вороновым дело, и опять заскрипело дознание, зацепившее новых свидетелей — землемера Беллонина, мещанина Латендорфа, его служанку Авдотью и народовольца Иванова, удравшего из Владимира в Саратов. Свидетели ничем не помогли полковнику, но он всё-таки что-то мастерил там в своём кабинете. А Николай Евграфович работал, уже не обращая внимания на ход следствия и не замечая, как бегут дни, недели и месяцы.
Он сидел поперёк нар, поставив ноги в шерстяных носках на край, упёршись спиной в стену и положив на колени большую книгу, заменявшую письменный стол. Он не слышал, как открылась дверь и вошёл надзиратель.
— Николай Евграфович, — сказал тюремный служитель, — жалко отрывать вас, а придётся. На прогулочку.
— Уже? — Федосеев отбросил книгу, подвинулся и, опустив с нар ноги, обул сапоги. Тяжеловатые юфтевые сапоги. Беда и выручка. Не для лёгкой жизни они сшиты, на званый обед не пойдёшь в них, зато на охоте и в походе незаменимы. Впереди ещё много невольных походов. Ну, пойдёмте, погуляем, сапоги.
Выходят в коридор арестанты из других камер.
— Приветствую вас! — кричит,
— Добрый день, Николай Евграфович, — сдержанно здоровается Андреевский, спокойный, легко переносящий заключение.
— Здравствуйте-ка, — по-стариковски говорит суровый Алекторский — у него это «здравствуйте-ка» всем да звучит неожиданно мягко.
А Попков, задумавшись, молча жмёт руку.
Ореховцы окружают Федосеева, выходят во двор, в апрельскую волнующую сырость, и вместе гуляют по утрамбованной подсыхающей площадке, отделившись от других. В губернской тюрьме режим гораздо слабее, чем в «Крестах», и надзиратели (сопровождают только двое) не заставляют ходить цепочкой, не запрещают говорить.
— Как здоровье Василия Васильевича? — спросил Штиблетов.
— Всё болеет, — сказал Федосеев. — Человек он хрупкий, нежный, тяжело ему здесь. Тоскует по матери. Любит её необычайно. Горюет, что заставил страдать.
— Николай Евграфович, — сказал Андреевский, — вы Генри Джорджа читали?
— Приходилось.
—. Знаете, пожалуй, он прав. Насчёт налога-то. Такой налог приведёт людей к равенству. К справедливости.
— Послушайте, Андрей Андреевич, Генри Джордж говорит о едином земельном налоге. Земельном. Он думает, достаточно лишить землевладельца ренты, как сразу кончится эксплуатация.
— Да, кончится.
— Ну хорошо, допустим, обложили этого землевладельца налогом, равным ренте. Допустим, он оказался добрым, сговорчивым, отрёкся от своего дохода и перестал паразитировать. А как быть с капиталистом?
— Вот-вот! — Андреевский, смотревший себе под ноги, вдруг вскинул голову. — Вот об этом я и хотел! Надо дополнить Джорджа. Надо обложить и капиталиста таким налогом, чтоб у него оставалось только на еду да на скромный костюм.
— Андрей Андреевич, это утопия. Вы напоминаете мне Тимофея Бондарева. Есть в Сибири такой писатель. Мужик. Лев Толстой от него в восторге. И не только Толстой. Михайловский, Златовратский, Успенский. Глеб Иванович когда-то много писал об этом крестьянине. В «Русской мысли» печаталось. Так вот, Бондарев хотел бы ввести обязательный для всех хлебный труд. Каждый должен добывать себе хлеб. Это, мол, в природе человека, и нарушение этого природного закона ведёт общество к гибели. Бондарев думает навести в мире порядок хлебным трудом, а вы с Генри Джорджем — налогом. Нет, Андрей Андреевич, капиталисты, землевладельцы и чиновники никогда но возьмутся за соху. И налога вашего не примут. Они не допустят такого правительства, которое вздумало бы провести ваш закон. Добровольно своих благ они не отдадут.
— Придёт время — раскошелятся.
— Держи карман шире, — сказал Алекторский. — Они, сволочи, совсем обнаглели. На одних штрафах сколько наживают. Ерунду говоришь, Андрей. Они копейки лишней не упустят, а ты хочешь, чтоб всё отдали.
— Припрём к стене — отдадут, — вставил Штиблетов.
— Это дело другое, — сказал Федосеев. — Русский пролетариат уже настолько силён, что может наступать на самые основы капитала.
— Силён-то силён, да плохо организован, — сказал Попков, задумчиво покручивая свои модные усики. — Вот только начали дело — и провалились.
— Ничего, это урок, — сказал Федосеев. — По-моему, нас выдал Клюев. Помните, как он зажигал спички? Надо учиться распознавать Клюевых. — Он увидел впереди перед собой какое-то перо и, быстро нагнувшись, поднял его. Оно было бурое, с коричневатыми пятнами, похожими на ржавчинки. Николай Евграфович, остановившись, с минуту разглядывал его, потом поднял голову, посмотрел через каменную стену на край голубого неба и показал туда рукой.
— Там ведь лес недалеко? — сказал он.
— Да, совсем близко. А что?
Николай Евграфович больше ничего не сказал и до конца прогулки, шагая рядом с товарищами, рассматривал перо. Вернувшись в камеру, он положил его в книгу, подошёл к окошку, взялся обеими руками за решётку и, приподнявшись на носки, посмотрел вдаль, влево, на голый, серый лес. Кромка этого леса примыкала к дубовой роще, подступающей к военному воксалу, а это увеселительное офицерское место, не видимое из окошка, было совсем близко от тюрьмы, почти рядом. Значит, вальдшнепы тянули по этой дугообразной кромке леса и пролетали над тюрьмой!