Валенки
Шрифт:
— Да чего вы переполохались? — недоуменно спросил Федя. — Может, и не пойдут с обыском. Может, по другому делу приехал. Он же один, верно?
— Вроде, один… но с портфелем.
— Прятать, прятать надо, — твердила тетя Огаша. — Придут ли, нет ли, а все равно… Вдруг явятся, а у нас…
— Я к себе отнесу, — сказал Федя. — Найдут, так уж у меня, а не у вас.
Из окна было видно, как по тропочке вдоль того посада изо всех сил бежит Анна Никишова, тоже перепуганная. Следом торопливо прошагал, то и дело оглядываясь, Иван-безрукий; тут и Федя встревожился не на шутку.
— Бери товар и беги, Федюшка!.. —
И шерсть, и заложенную пару — все вместе стали увязывать — не увязывалось. Пришлось сделать два узла. Схватив их в охапку, Федя выскочил на улицу, выглянул из-за угла — вроде, никого. А-а, была не была — пустился к своему дому. Если видели его — сейчас придут.
Надо срочно спрятать. Хотел сунуть узлы на задворках за поленницу — никак. Да и заметно здесь! Полез на чердак — ну что, и там все на виду. «А если в колодец? Потом ведь можно выудить… Да вымокнет шерсть — не высушить. Зато в колодце не найдут…»
Придумал: спустил на веревке оба узла вниз по срубу, но не в воду, так подвесил. И только тогда немного успокоился.
С обыском, однако, никто к нему не пришел.
«Стируху» свою Гаранин Степан время от времени забрасывал снегом, чтоб похожа была на сруб. Но из этого «сугроба» обличающе торчала жестяная труба, кое-как склепанная из старого ведра. Да еще тропочка вела от двора, которая к весне обнажилась, выдавая скрытое. Тропочка обрывалась ступеньками вниз, как в волчью нору, и, толкнув тут тяжелую, обитую тряпками дверь, согнувшись в три погибели, можно попасть в саму стируху, тесную, кисло воняющую шерстью, душноватую от прели, гнили, до озноба зябкую и мокрую.
Степан засветло послал сюда Федю: вычерпать накопившуюся за день воду.
— Место у меня низкое — не стируха, а колодец. Ты вот как войдешь, слева под скребницей черпай, там яма.
Федя прошел по тропочке, скрючился на обмерзлых ступеньках, нырнул вниз, открыл дверь, шагнул и — под ногой плеснула вода. Поспешно отдернул ногу и, не закрывая дверь, огляделся. В маленькое окошко сочился слабый свет — даже не свет, а просто белел снег за стеклом. В полутьме разглядел Федя прежде всего широкий каток, вроде верстака столярного, на котором, собственно, и валяют; под ним печка с вмазанным котлом; слева у земляной стены — скребница из набранных гармонью острых дощечек.
Глаза постепенно привыкали к сумеркам, и Феде удалось разглядеть под ногами доску, положенную от двери к катку, под ней чернела вода. Зачерпнул ее ведром, вынес вон, вылил под вишню, спустился опять… Ведро задевало о земляной пол, а вот под скребницей, верно, была яма, там Федя и черпал, пока не вычерпал все.
И стены, и каток, и окошко, и соломенная крыша над самой головой были в прилипших ошметках шерсти. Сыростью стылой было пропитано все. И запах кислый, мозглый…
Закончив работу, Федя тоскливо вздохнул и отправился сказать Степану, что работа выполнена.
— Теперь, Федюха, налей в котел воды и как только стемнеет, растопи печку, — распорядился тот. — Закипит вода — позовешь меня.
Сам он был занят тем, что чистил кусочком пемзы свалянные и уже высушенные в печи сапоги: они были еще на колодках. Старухи-матери и
«В расшибаловку режутся» — отметил Федя, усмехнувшись.
Сам орденоносец не обращал на их забавы внимания: должно быть, не в первый раз уж фронтовые награды служили малышам для баловства. Известно, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало.
— Фартука у тебя нет клеенчатого? — спросил Гараня. — Замочишься очень. Ну, ладно, не сахарный…
Смеркалось, когда из трубы его стирушки повалил дымок, растекаясь над сугробами огорода. Федя сидел перед печкой, ждал. Парочка, заложенных крестной валенок вместе с гараниными уже замочены были в лохани с водой, куда добавлено немного купоросного масла. Масло едкое, если случайно капнешь на кожу — мгновенно забелеет, и боль резанет, как при ожоге, поэтому его добавляли немного к замоченным валенкам, будто для приправы, чтоб потом, при валке, те «садились» побыстрее.
В стирушке стало уже тепло и даже по-своему хорошо: весело потрескивали дрова, дым, не уходивший в трубу, пеленой застилал тесное пространство, зато перебивал прочие запахи. Федя уже притерпелся и не кривил лицо, когда нечаянно касался ослизлого катка или скребницы.
Пришел хозяин, оглядел все, разложил инструменты, надел передник с прорехами там и сям. Потрогал воду — в самый раз.
— Ну, Федюха, становись рядом! Делай все, как я, понял?
Палкой деревянной выудил из лохани замоченный валенок — не Федин, а свой — расправил на катке, ковшом зачерпнул кипятку из котла, полил, стал комкать и валять. Потом окунул прямо в кипящую воду, что в котле, выудил обратно, шмякнул на верстак — пар ударил в крышу стирухи. Федя делал то же самое со своим валенком.
— Если пару сваляешь сегодня за ночь — ты герой, — говорил мастер.
Он немилосердно комкал и мял, будто отстирывал от грязи свой валенок, еще имевший форму мешка…
«Вот почему называется „стируха“! — соображал Федя по ходу работы. — В ней именно стирают… совсем как белье».
— Смелей, смелей! — подбадривал главный вальщик. — Вот так, смотри. Видишь?
Подмастерье тоже комкал и мял. И долго так они работали, макая валенки поочередно в горячую воду котла или просто поливая из ковша. Руки у Феди уже распарились и стали красными, даже вроде бы, распухли; купоросное масло разъедало их, но — «Терпи, парень!» — подбадривал мастер.
Жарко стало и душно; пар клубился по стирухе, заволакивал плотным туманом мигающую коптилку и белесое, заснеженное снаружи окно. Спереди было жарко от печки и горячей воды, в спину от двери тянуло холодом. И штаны, и рубахи у обоих валял были уже мокры, лица в поту и в грязных брызгах…
— Вот так, Федюха, видишь? Жми его, гада, крути, три, жамкай, не жалей!
Иван Субботин правильно делает, что раздевается за работой догола — как в бане. Все равно ведь становишься мокрым до нитки! Ну и без руки он, а как тут одной-то управиться? Это значит, Субботин коленкой тискает валенок на катке… это значит, он зубами — горячий-то валенок! С купоросным-то маслом! — зубами помогает руке. То-то у него рот изъеден, как от дурной болезни.