Валенки
Шрифт:
Вошли в лес, и тут солнце, только что вставшее, вызолотило верхушки заиненных осин. Тишина была — ни ветерка, ни птичьего свиста — только бодрый хруст по крошащейся под ногами путников дороге.
— Красота! — бодро сказал Степан. — Мы победили, Федюха! Верно я говорю? Мы победили… — и продолжал бубнить: — Нас не так-то просто… Голыми руками не возьмешь, как ежей!
Теперь, когда вокруг все было так привычно и знакомо — лес, поля, кусты, деревни по сторонам дороги и сама эта дорога, низинки, наполненные талой водой, — мир, оставшийся позади, казался Феде
— Степан Клементьич, ты согласился бы в Москве жить?
— Я? А чего ж… пожил бы.
— В большом доме? В городской квартире?
— А чего ж! Не деревенскую же избу возле Савеловского вокзала ставить!
— А где б ты работал?
— Да хоть где: на заводе, на железной дороге… хоть улицу мести — лишь бы деньги платили. А если приладиться сапоги валять, так я и вовсе забогател бы — ого! Я у Иннокентия в квартире в ванную заглянул, примерился: там каточек поставить, горячая вода есть, вентиляция работает — валяй себе на здоровье! Конечно, квартира не его, там три семьи, а если б дали мне целую-то квартиру — я б всю Москву в валенки обул… Себе радио купил бы. Видел у него радио? Вот то-то.
Вдруг открывшиеся возможности воодушевили Степана Гаранина, он даже зашагал веселей; до Феди долетали обрывки его рассуждений:
— Чего не жить! Хлеб в магазине, пиво в ларьке… если еще огородик приткнуть где-нибудь, чтоб картошечка, лучок с чесночком, то и се… кум королю!
Федя засмеялся: представил себе огородик возле Савеловского вокзала, и корова Гараниных Ромашка тут же привязана… А мимо трамваи идут-позванивают, Степан картошку сажает.
— Пожил бы! — бодро говорил он, оборачиваясь к смеющемуся Феде. — А только потом опять вернулся бы в Пятины.
Федя озадачился:
— Чего так?
— Ну их всех на хрен, Федюх! В гостях хорошо, а дома лучше. Погляди, вон грачи на проталине ходят. Спроси у них, чего они с теплых-то стран вернулись. Оставались бы там! Ан нет, прилетели. Вот то-то.
— Так-то оно так, — рассудительно заметил Федя, — а только в Москве за работу деньги дают, а у нас — палочки в трудовую книжку ставят.
— Да в гробину их мать, Федюха, не век же так будет! Ну, авось переменится когда-нибудь! Мордуют, мордуют, да и устанут, а? Ну, под себя же гадят, сволочи!
Он заругался матерно и замолчал, шел рассерженный — не подступись.
Пасха пришлась на водополицу. Вернее, на ту пору, когда большая вода уже схлынула, поля обнажились, снег сохранился лишь в затеньях — под деревьями, с северной стороны строений, в ямах.
В страстную субботу через Пятины потянулись в Знаменское старушки и пожилые женщины, каждая несла в руках узелок с куличом — святить. У одной богомолки
Некоторые шли с пустыми руками — откуда взяться куличу — пасхе, коли нет муки, и кто сложит яичко, если нет куриц? Запасы у многих кончались, но уже можно было переходить на подножный корм: крапивка, щавелек… или вот еще подспорье — на полях вытаяли «тошнотики» — прошлогодние картошины. От одного их вида с души воротило, а уж запах! Но это все-таки была еда. Если высушить в печи да растолочь — получится темная крахмальная мука, из которой можно печь лепешки. Однако не «тошнотики» же нести святить в церковь!
Федя привезенное из Москвы поел быстро — много ли и привез-то! К тому же крупу манную пришлось обменять на два ведра картошки, а то нечего будет садить в огороде, семенную-то всю съел. Долго крепился, но, наконец, сходил тайком на колхозное поле, однако же ему не повезло: собирать «тошнотики» приходили туда и ергушовцы, ихний колхоз совсем бедный, на своих полях они давно уже все повыбрали, так и на пятинские повадились.
Но, может, и хорошо, что набрал всего с десяток тошнотиков: и сварил, и растолок, и лепешки испек, но есть это как? Больше десятка не одолеть.
Когда-то в округе было несколько церквей: и в Баулине, и в Высоком Борке, и в Верхней Луде — теперь их или заняли под склады, или просто разрушили. Служили только в Знаменской, и как в прошлые годы, во время пасхальной всенощной церковь оказалась набита битком, а народ все прибывал; старые хотели помолиться, а молодые — просто так, потолкаться, посмеяться — короче, повеселиться, как на «беседе».
В самой-то церкви торжественная служба, а вокруг и особенно на паперти — толпа гомонила; девчата похихикивали, парни курили, поплевывали семечками, ребятня тузила друг друга.
Вчетвером — Федя, Вовка, Мишка и Костяха — протиснулись пятинские в церковь. Ну, что там: старушки молятся, то и дело осуждающе шипят:
— Перекрести харю-то, безбожник!
Уж от одного этого беспокойно было, не по себе. И тут Федя увидел в толпе девичье лицо, показавшееся ему… То есть он подумал, что это может быть… или ошибся? Снова глянул туда, где у стены жались кучкой незнакомые девчата, и увидел ее… Да, это была Тамара Казаринова из деревни Лари. У Феди екнуло сердце, и он стал поспешно вытискиваться вон, чтоб она не увидела его случайно.
Почему не хотел, чтоб увидела? А Бог ведает! Да чего там: стыдно было… Она знала его в самую жалкую пору, еще когда он не свалял пять пар валенок и не съездил в Москву. Тогда он решился — вот дурак-то! — пойти «по миру»: ведь к ним-то явился за милостыней. Конечно, за милостыней, как нищий, чего уж там! Это очень стыдно. Она, конечно, тотчас вспомнит, как он сказал тогда: «А потом вы меня накормите».
Толстая старуха зашипела на него громко:
— Да что ты, леший! Задавил меня вовсе.