Ванька Каин
Шрифт:
— Угу.
— Угу?!
— Угу.
Нелидов правда оказался подобен каланче. Курносый, русый, чуть курчавый великан с широченной грудью и кулачищами размером в полуторапудовые гири. Перегородил дверь целиком от косяка до косяка и вверху до притолоки, чуток даже пригибался. А у Ивана, будто от изумления такой громадностью, подогнулись колени, и он глядел на него сильно снизу вверх, изобразив на лице дурашливую робость. Тот почуял, что дурачится, и задышал громко и грозно. Хорошо, что Дуня именно в этот момент выглянула в сени и быстро объяснила мужу, что это она пригласила давнего своего товарища, с которым вместе росла и который пожелал их поздравить с женитьбой. В сенях было темновато, Иван не видел её лица, но по голосу и по торопливости слышал,
Великан молча отстранился, впустил Ивана. В комнате молча, бесцеремонно, как это делают очень сильные люди, поразглядывал его, молча же, не предлагая садиться, стоял напротив и наблюдал, как тот развернул синий платок, в котором была довольно приличная по размеру шкатулка, обитая малиновым бархатом, и протянул её Дуне, сказав, что это в честь их женитьбы от него подарок, «чтоб в доме деньги водились и детки родились: бессчётно, сынки — как в лесу пеньки, и дочки — как в лесу кочки». Она открыла ту шкатулку и побледнела, замерла, потому что в ней были алмазы и золотые вещи большой ценности. Он взял эту шкатулку накануне в татищевских кладовых и даже не показывал товарищам. Великан Нелидов тоже заглянул в неё и, обомлев, даже перестал дышать, разинув толстогубый рот и всё больше и больше округляя синие простодушные глаза. Потом громко сглотнул слюну:
— Ты богатей?
— Да не хуже людей...
Нелидов никак не мог взять в толк, как это такое богачество можно принесть в дар какой-то просто подруге, с которой рос в одном дворе. Он чувствовал тут что-то хитрое и тёмное, но, сколь внимательно ни следил за женой, сколь свирепо ни разглядывал этого Ивана, ничего подозрительного ни в ней, ни в нём так и не приметил. Видел лишь, что Иван сей вроде малость дурковат, губошлёп, истинной цены принесённому вроде не знает. Хотя, с другой стороны, как не знает, когда одет щёголем, как первостатейные купцы: в сафьян, да плис, да в кафтан лазоревый тончайшего заморского сукна. Не может такой человек не ведать, что принёс, значит...
Однако Нелидов не любил тяжёлые мысли, они ворочались в его голове слишком медленно и всегда портили настроение. А содержимое шкатулки было столь красиво, столь дорого и заманчиво, что он уже больше думал о нём, прикидывая, на сколько же это потянет в рублях, и радуясь, что его жена будет щеголять в таких редких драгоценностях.
— Примерила бы!
Что ни надевала, что ни прикладывала — всё было так ей к лицу, такой выглядела завлекательной, что у Ивана даже засосало под ложечкой — какую бабу потерял! А Нелидов громко восторгался, приговаривая-спрашивая у Ивана: понял?! Понял, мол, какая раскрасавица. Сама же Дуня хоть и улыбалась, вроде радуясь, но Иван-то видел, как она напряжена и какие нерадостные, грустные у неё глаза. Это великан ещё плохо знал её и ничего не замечал.
— А не жаль такого подарка-то?
— Луковку попову-то? Так луковка попова облуплена — готова. Знай меня почитай! И умру — почитай!
— Понял! В память, стал быть. Молодец! Благодарствовать надо гостя-то, Дунь!
Та быстро всё спроворила, они сели за стол, выпили под складный Иванов тост за новобрачных, потом под его же тост за их счастье, закусив холодной телятиной, пирогами с печёнкой, яйцами и луком, капусткой и застывшим гороховым киселём, и Иван поинтересовался, чем рейтарские полки, заведённые, как сказывают, герцогом Бироном, отличаются от других конных.
— Всем, всем! — радостно вскинулся Нелидов. — Не рейтары, это теперь — кирасиры зовёмся. Кирасы видел?
И сорвался, принёс из другой комнаты сначала стальной, выкрашенный чёрной краской поясной тяжеленный панцирь — кирасу, с накладным двуглавым орлом на груди, потом шпагу и один мундир василькового цвета с красными отворотами, потом карабин и второй мундир — лосиный и пуховую треуголку с железной тульёй. И при этом без остановки с удовольствием объяснял, что только у них введено два мундира — вседневный и строевой, и только они стреляют на скаку из карабина, и ещё у них у
И они, конечно, все трое, стоя, выпили за кирасир.
И ещё выпили.
Потом Иван сидел за столом в пухово-железной треуголке Нелидова, а его раскрасавец мундир в серебряных галунах и с серебряными орлёными пуговицами был на Дуне, полы висели ниже её колен, а по ширине туда можно было поместить ещё двух Дунь. А сам великан в распахнутой на бугристой груди нательной рубахе могучей левой лапищей прижимал жену к себе, в правой держал пустой оловянный стакан и рассказывал Ивану, до чего славная ему досталась жена. Да весёлая, да сноровистая. Иван, мол, и вообразить себе не может по молодости лет, какие бабы бывают славные. А он-де, Нелидов, знает, знает. Он очень доволен, что взял за себя её, Иванову подругу детства.
— Понял?!
И целовал Дуню в губы, и уж не жал, а тискал, она полыхала и прятала глаза. А Иван кивал его словам, дурашливо разинув рот, подливал в стаканы водки, тот тут же отправлял её в губастый рот. Потом говорили уже непонятно о чём, не очень-то слушая друг друга, Иван зачем-то заворачивался в огромный голубой кирасирский плащ, вскакивал на лавку, что-то изображая, молодожёны смеялись...
День клонился к вечеру, наполнив комнату оранжевым солнечным светом.
И тут он запел самую её любимую, ту, из сруба, которую потом не раз пел одной:
Ты рябинушка, ты кудрявая, Ты когда взошла, когда выросла, Ты когда цвела, когда вызрела? Я весной взошла, летом выросла, Я зарей цвела, в полдень вызрела.Дуня вспыхнула, засияла. Вообще-то она умела скрывать свои чувства, но только не когда он пел. Его песни отражались на её лице целиком: кривили болью, туманили тоской, в глазах блестели слёзы, цвели улыбки.
Под тобою, под рябиною, Что не мак цветёт, не огонь горит, То горит сердце молодецкое По душе ли, по красной девице, Красная девица преставилась.А её муж в первые мгновения изумлённо, недоумённо таращил глаза, не понимая во хмелю, что это и как делает этот удивительный белозубый хриплоголосый малый, вливая в его душу такую невиданную немыслимую красоту, перемешанную с невозможной болью, печалью и тоской. Нелидов тоже стал кривиться, кусать толстые губы и еле держался, чтоб не зареветь.
Ой вы, ветры, вы тёплые, Перестаньте дуть, вас не надобно! Затяните вы, ветры буйные, Что со той стороны северной, Вы развейте мать-сыру землю, Вы раскройте гробову доску. Вы пустите меня проститеся И в последний раз поклонитеся.