Ванька Каин
Шрифт:
Носатый пониже небось и полпути ещё не одолел, когда у их амбара была полная обеденная тишь да гладь да очень редкие прохожие.
А Иван с Тульёй всего в полуста шагах от слепящей полуденной Волги и позади череды убогих шалашей из палок, прутьев, корья и мешковины в считанные секунды зарыли принесённые деньги в песок, собрали по берегу палки и стали городить на этом месте такой же шалаш, чтобы, не дай Бог, кто ненароком не копнул, не наткнулся. В этих убогих шалашах тоже торговали всякой мелкой всячиной. Это был край ярмарки, её задворки, затопляемые в бурную погоду рекой. Тулья сбегал, прикупил и принёс ворох разной бичевы, лент, машонок, тесёмок, они стали всё это развешивать, будто собирались
Дотемна нужно было переждать. Носатый пониже мог запомнить их лица и о покраже кис и мешочков мог сообщить сыскным — их тут много шныряло.
Унылый верблюд, привязанный невдалеке к колу, смотрел, смотрел на их возню с шалашом и вдруг тревожно заревел, словно сзывал людей.
Иван засмеялся и погрозил ему:
— У-у-у, доноситель!
VIII
На другой день ходили поодиночке, приглядывали «наваристых» в других концах ярмарки. И в колокольном ряду в одной лавке Иван узрел через приоткрытую дверь, как три купца считали копейки — кучка на столе перед ними высилась хорошая. А снаружи у этой лавки был широкий прилавок из толстых досок, на котором стояли напоказ небольшие колокола, а на земле перед прилавком стояли колокола побольше. Иван, ни секунды не думая, нырк под этот прилавок — как раз за двумя набатными. Скрючился-сжался, как только мог, кафтан одёрнул вверх, закрыв им голову и лицо, чтоб навроде мешка выглядеть. Но чувствовал, что всё равно виден, стоит только взгляд под прилавок бросить, особенно с противоположной стороны, где щекастая румяная баба, одетая по-староверски во всё чёрное с круглыми серебряными пуговками, торговала медовыми и яблочными печатными городецкими коврижками и пряниками. Самые большие из них — до аршина — лежали в нарочно для них сплетённых низеньких прямоугольных коробках из широкой белой стружки. Дух оттуда тек такой богатый, что во рту сделалось вкусно и сладко и ужасно захотелось есть. Наблюдал за этой бабой сквозь щёлочку в кафтане, которую всё время расширял, потому что жарища и духотища под прилавком оказались адские. Слышал, как и купцы в лавке — дверь была рядом, — пыхтят от жары, позванивая и позванивая медяками. Долго считали, он взмок насквозь под кафтаном-то.
Наконец слышал, как ссыпали деньги и все трое вышли и малость отошли.
Он — скок в лавку. На столе — ничего, рядом — ни сундуков, ни укладок, только у стены циновка горбатится. Дёрнул — под ней кулёк. Схватил и тихонько к двери. Выглянул — и глаза в глаза с чёрной бабой встретился. Видно, когда из-под прилавка выскочил, она приметила. Как заголосит:
— Дяржи! Дяржи! Дяржи! Во-о-ор!
И купцы на пути. Все трое. Рядом оказались. Здоровущие. Кулёк вырвали, а в нём — не деньги, а серебряный оклад иконы Божьей Матери.
Двое заломили ему руки назад, а третий со всего маху звезданул ему в ухо. Крепко звезданул, аж хрустнуло что-то, и свет померк, и всё поплыло, дурманно гудя, в голове. Когда б не держали — скопытился. Но всё ж натужился — осклабился:
— Эй, мужики, нынче ж медовый Спас — Господь не простит вас!
— Ещё и зубы скалишь! — прорычал бивший купчина и двинул ему в живот, но Иван уже видел, куда бьёт, обмяк, и было уже совсем не больно.
— Я же только для интересу — глянул, сколько в нём весу, — стрельнул глазами на оклад.
— Из-мы-ыва-а-а-аешьс-с-си-и-и! Ну-у-у-у-у!
Мужики рассвирепели вконец. Замолотили кулачищами все трое и пинали тяжёлыми сапожищами, волокли по улице под улюлюканье и ор, и хотя боль была ему нипочём, всё же навалился дурман-туман, и мысль билась лишь одна-единственная: размягчиться, стать вовсе пустым кулём — может, и сбережётся.
Вволокли в какое то строение
— Не зрите, что ль?! В сознаньи ён! Дурит нас!
Ивану жуть как захотелось увидеть, кто же это тут такой сметливый, и он чуточку-чуточку приподнял одно веко-то — и зря! Перед ним склонился высокий купчина, который тут же и ткнул его кулачищем больно в этот глаз, заревев:
— Вон! Вон!
— Уууу-ууу-ууу! — взревели остальные, в воздухе мелькнула железная сутуга, плечо и грудь обожгло, потом спину и бок, он почувствовал горячую кровь на груди и на руке. Это было уже опасно, и на четвёртом ударе он хрипло прорычал:
— Слово и дело!
Иного спасения не было.
— Слово и дело!
— Чево? Чево он?
— Слово и дело, грит.
— Слово и дело?! Брешет! Дурачит!
— А когда нет?
Больше не били и через полчаса, связанного, привели в Редькину канцелярию. Так на Макарьевской называли Тайную канцелярию, начальствовал в которой полковник Редькин — гроза всей срединной Волги от Ярославля до Симбирска, гонитель зело ярый и хитрый. У него даже и тюрьма была в Макарьеве каменная меж монастырской слободой и селом Ковровом у края ярмарки. Целый двор там был о трёх строениях за высоким забором.
Но, к счастью, в тот момент Редькина на месте не случилось, и спрашивал Ивана, какое он за собой «Слово и дело» кричал, какой-то из его людей. А Иван ответил, что откроется лишь тому, «кто на стуле с собаками сидит». Высшие судейские чины сидели в присутствиях на стульях, спинки которых украшали вырезанные друг против друга две вздыбленные собачки.
Ему надели на руки и на ноги железа и пихнули в каменный мешок.
IX
— Батюшка, Ванятка! Радость-то!
Сухонький лёгонький старичок в седенькой редкой бородке и в венчике седеньких волос вокруг большой сухой лысины, светясь подлинной радостью, трижды прохладно чмокнул его в грязные исцарапанные щёки, пошептал что-то мужикам, расположившимся в дальнем лучшем тюремном углу, те раздвинулись и дали Ивану место на соломе. Старичок заботливо, под локоть довёл его туда, помог сесть, придержал и устроил кандалы. Кто-то здоровался с Иваном, он отвечал, но видел только старика, которому тоже несказанно обрадовался. А тот уже неслышно слетал к кадке, смочил тряпицу и стал протирать ему лицо: грязь, ссадины, подтеки.
Иван попытался улыбнуться, вышло очень криво — лицо не слушалось.
— Не шевелись!
Быстро, жёстко, умело ощупал его голову, скулы, плечи, руки, грудь, ноги, проверяя, не сломано ли где что, нет ли ран, и всё радостней светился и улыбался, отчего выцветшие сероватые глаза его и переносица оказались в сплошных глубоких весёлых морщинах.
— Гляди, как благ Господь-то, батюшка: и цел, и свиделись! А я уж намедни вконец запечалился, как сюда-то сунули; вдруг, думаю, продержат незнамо сколько, и ты уедешь, и мы не свидимся, и всё сорвётся. Меня как раз намедни сюда и сунули. Драгуны знакомые на пристани признали. На всякий случай, сказали, сунули; греха на мне никакого. А я как раз узнал. Что ты прибыл, и как раз наладился к тебе, к Титу, и как раз их встретил. Столь опечалился! Спасибо те, Господи, за милости, щедроты твои! Спасибо, что не оставляешь нас! Не передумал, батюшка?