Ванька-ротный
Шрифт:
Назавтра назначили перекомиссию. На комиссии должны были встретиться те, кого ждали окопы и те, с кого требовали отправки молодых лейтенантов на фронт. Сначала вызвали тех двоих, которые давно здесь сидели. Первый, которого пытались "усыпить", вернулся с комиссии и рассказал.
— Ну, как? — встретили его вопросом ребята в избе.
— Нормально! — ответил он, усаживаясь на лавку.
— Ты расскажи, как там было?
— Посадили меня на табурет. Пожилой такой, худощавый врач старик.
— Смотри, говорит сюда. И показывает мне палец. Сколько он им не водил,
Вскоре в избу вернулись еще двое. На комиссию не вызывали лейтенанта и меня.
В избе продолжалось шумное обсуждение.
Я вышел на улицу, сел на ступеньку крыльца, насыпал в газетный обрывок щепоть махорки и хотел закурить. Мимо меня прошли врачи. Среди них был худой и пожилой невропатолог, которого наши контуженные приняли за гипнотизёра. У нашего брата дорога одна: копы, кровь, неистовый грохот и смерть в лазарете.
Я посмотрел на пожилого врача и подумал:
— Врач, как врач, худой и очень усталый. Я усомнился, что он был гипнотизером. У него было простое, доброе и приветливое лицо.
Это было днем, а к вечеру вызвали нас двоих на осмотр.
— Ну, как капитан? Долго он с тобой возился? Ты разведчик! Сила воли железная! Тебя не так просто, взять и усыпить!
— По-моему он обыкновенный врач. А прислали его сюда, чтобы от нашего брата госпиталь поскорей очистить. Видно он специалист, главный невропатолог армии. Он осмотрел меня обыкновенно, как все врачи.
— Что ж выходит? Самогонку мы зря пили?
— Выходит так!
— Ну, да! А почему же меня там все время в сон клонило?
— Известное дело! Выпили с вечера и всю ночь гудели.
— Нет, капитан! Сижу я на табуретке, и чувствую, глаза липнут. Еле пересилил себя. Смотрю, гипноз не берет. Сразу на душе стало полегче.
На утро следующего дня пятерым назначили выписку. Возможно кто-то из госпитального начальства утку пустил, чтобы у контуженых не было сомнений.
Тот, кто побыл не раз у смерти в пасти или когтях, тот особенно не рвался, оказаться снова в цепких ее объятиях. Но каждый из нас понимал, что война — есть война! Все равно надо вертаться туда днем раньше или неделей позже. Ротных офицеров в стрелковых полках давно не хватало.
По деревенской улице летит колючий снег и посвистывает ветер. Из натопленной избы выходить нет никакой охоты. Окопник быстро привыкает к тишине и сырому теплу. А там, на улице сухой и колючий морозец. А ведь только что жили в промерзших окопах, под грохот снарядов и повизгивание пуль.
И вот попал солдат на телячий зимний постой и у него мурашки бегут, от одной мысли попасть снова в обледенелые окопы. Несовершенна наша медицина. Солдат окопников нужно на открытом воздухе лечить. Вот тогда он не будет гадать где теплее. Ему не нужно будет привыкать к чистому воздуху, к холодному ветру и мерзлой земле.
Наше командование и штабные без войны спокойно жить не могут. У них в голове мыслей, как у нас в голове ворохи вшей. У них в голове роятся
Нужно кому-то солдатиков под огонь вести, а мы прохлаждаемся, время картишками убиваем. У нас на переднем крае лошадей стараются под пули близко к окопам не выводить. Роют глубокие стойла, перекрытия сверху в три наката кладут. А мы на войне, так сказать, сами по себе. Хочешь, себе могилу в земле приготовь, хочешь, укрой ее жердочками и валяйся с солдатами.
Мы измучены и обессилены на всю жизнь. На всю жизнь намерзлись в окопах, так что, в сырой и душной избе месяц лежания показался нам раем. Еще бы! Лежишь на верхних нарах, под тобой истертая соломка и сверху одеяльце. На ноги брошен полушубок, чтобы не сперли. Подвернешь полушубок под ноги и чуешь его, и ногам гораздо теплей.
Мы принюхались к запаху нар, к небольшому угару печки, к слежавшейся соломе, к духу давно не мытых человеческих тел, к вони грязных портянок, прожженных шинелей, полушубков и валенок.
Выйдешь иногда на белый снег, поскрипишь на нем немного ногами, и обратно в избу шмыг. Стоит окопнику побыть недельку в тепле, душа и мозги сразу раскиснут. После этого даже от запаха снега воротит. Самое здоровое, это всю зиму валяться на снегу. Накуришься с голодухи — во рту, как кошки наклали. Ходишь, сплевываешь желтой слюной. В голове прозрачные мысли, на душе уверенность и сознание, что на твоих плечах стоит целый фронт. Твердо знаешь, что сзади Родина, а за спиной тыловая братия. Торчишь в мерзлом окопе и никакая хворь тебя не берет, окромя пуль, осколков и вшей, которые тем злей и лютей, чем небо прозрачней.
Вот что обидно. На кой черт нам все эти стихотворения — нашей жизни остались считанные дни.
Сегодня нас под конвоем нашего санитара заставили слезть с нар и велели одеваться. Мы нехотя натянули полушубки, надели валенки, подтянули поясные ремни и на счет по загнутым пальцам старика Ерофеича, под его строгим оком вышли и построились около избы.
Мы, конечно, не знали, для чего все это делается.
— Ну, вот что! — покашливая и оглядывая нас с пристрастием, объявляет с достоинством Ерофеич:
— Пойдете со мной организованно на концерт!
И мы в сопровождении нашего крестного отца и батюшки направляемся на другую половину деревни. Сегодня нам великодушно разрешили зайти за полосатый шлагбаум.
Мы топаем по расчищенной от снега дороге гуськом, проходим границу, где стоят зоркие служивые солдатики. Они с достоинством пронизывают нас взглядами. Службу они несут по всем правилам караульной службы. Этих солдат придержали от фронта и они по этому стараются во всю.
Мы направляемся к пятистенной большой избе. Это, так сказать, госпитальный клуб и место собраний, здесь перед входом небольшая расчищенная от снега площадка. Небольшие группки солдат стоя, курят и ждут чего-то. Солдаты расступаются и пропускают нас к крыльцу. Ерофеич толкает дверь ногой и из избы наружу вырываются белые клубы пара, непонятный какой-то женский запах с примесью кислого аромата солдатских портянок и валеных сапог.