Василий Каменский. Проза поэта
Шрифт:
Ах, в этих птичьих словах-песнях столько есть интересного, красивого, увлекательного, знай только слушай.
Славно проходили в землянке дни, недели, новые месяцы.
То, чего не хватало в жизни, часто заполняли желанные сны и сколько могли успокаивали, утешали.
Нередко синеватая грусть сумерек сменялась розовой радостью лесного утра.
О, тогда безудержному, вольному, ребяческому веселью не было конца.
Иоиль и Росс умели баловаться не хуже меня, а потому мы втроем иногда устраивали такие веселые штуки, что надо было удивляться находчивости и силам, которые никогда не иссякали.
Впрочем, у нас имелось у всех достаточно
Черт возьми! Разве мы не считались богачами в самом лучшем смысле.
Пускай бы те, что награбастали, принесли нам целые крупчаточные мешки золота и попробовали купить у нас хоть один берестяной черпак здоровья — мы с презрением послали бы их куда-нибудь в медвежье логовище. Так мы были богаты.
И, главное, каждый день приносил нам свои заботы, разные дела, а иногда и целые события.
Нам недосуг было тосковать. И если порою — это ведь случалось лишь со мной — близко подползала серая тоска, то наготове всегда хранились чудодейные зелья — в один миг мы изобретали что-нибудь такое, что сразу увлекало нас с головой.
Да, мы умели жить и по-нашенски жили просто и интересно.
Даже черномазый Пич и тот постоянно чего-то ерзал, ерепенился в своей жилянке или вдруг со свистом улетал на волю, скакал там по полянкам, потом снова прилетал с какой-нибудь веточкой в клюве и возился с ней, о чем-то весело курлыкая про себя.
А Росс положительно наслаждался жизнью. Слово, крик, стук, шум, каждое движение — все приводило его в восторг. Он целые дни не переставая вертел хвостом от полноты довольства и катался по земле с визгом умиления. Зато вечерняя тишь крепко усыпляла его, и тогда, вытянув лапы, он храпел, как мог, сильно и сладостно взлаивая и вздрагивая сквозь сон.
С Иоилем мы были настоящими, заправскими друзьями и неизменными товарищами во всех делах.
Иоиль, как живой любимый цветок, украшал мою жизнь.
Часто я смотрел на этого баскущего, здоровенного, ядреного парнишку с большими русыми кудрявыми волосами, с открытым красивым лицом, на котором радостно светились умные васильковые глаза, — смотрел на его ежечасно расцветающую жизнь и сам пьянел от ненасытной жажды жизни.
Мы с ним одинаково горячо любили природу, одинаково глубоко понимали, чувствовали ее — и это нас связывало крепко-прекрепко.
Кроме того, Иоиль отличался хорошими самородными способностями. Он, например, так же отлично разбирался в грамоте, как в рыбах, как в птицах и как в растениях. Ему положительно до всего было дело.
Зимой — я жил в избе его отца — Иоиль помогал мне учить грамоте ребят и даже учил больших.
Помню, первый раз я встретил Иоиля в поле — он сидел во ржи, среди васильков и ел какую-то нарванную траву.
Я спросил его:
— Эй, парнишка, ты что тут делаешь?
Он невозмутимо взглянул на меня и ответил:
— Ем кислицу. Хошь? Шибко сладко.
И протянул мне пучок щавеля.
О, утро, утро.
В святой час солнечного рождения, когда цветинки широко раскрывают свои благоухающие лепестки для любви,
когда всюду горят радужными лучами рад остинки-росинки,
когда мелькают пестрокрылые бабочки и жужжат медоноски-пчелы,
когда неизвестно какой зверь трещит сухими сучьями в лесной чаще,
когда на гладком бирюзовом озере играют серебряные стрелки-рыбки, разбрасывая водяные круги,
когда пробежит игрун-ветерок по веткам и закачает их,
когда всюду, во всех сторонах, как-то особенно звонко и безудержно поют птицы свои чудесные песни,
когда грудь полна несказанной радостью жизни и душа беспричинно смеется, долго и легко смеется, а глаза удивленно раскрыты,
— в
О, да, да! Каждое утро, в час солнечного рождения, вся Земля как будто тихо поднимается к нему, все выше и выше.
Я это вижу и чувствую в том, что каждое утро душа моя замирает от восторга прилива лазурного покоя и пьянеет сердце от свеже-нового воздуха, как от крепкого вина.
Утро, утро!
На косогоре под елкой я лежу и пишу…
На самой верхушке елки сидит черный золотоносый дрозд и не переставая поет:
— Чуфт-чуфт-утирль! Цью-цью! Трчи-трлю-ю!
Долго еще свистит дрозд. О чем?
Я не знаю. Только слышу и чувствую — дивно хороша песня его. Может, он среди дроздов считается лучшим песнопевцем. Не знаю.
Во всяком случае, дрозд — истинный, прекрасный певец: легкая радость жизни звенит в его душе, и он беспечно поет свою песенку для себя, и ему все равно, слушают его или нет.
Да. Так поет на вершине пташка.
И так я — на косогоре под тенистой елкой пишу…
В дни маленьких, но совсем особенных радостей, когда невидимая рука вдруг заденет чуткие струны души моей, — я бегу сюда на косогор и пишу…
Я пишу небольшие записки. Пишу, как умею, как искренне чувствую.
Иногда перечитываю исписанные клочки и в каждой букве вижу след своей жизни: это приносит мне некоторое удовольствие и, кроме того, во многом здесь утешает меня, простого, незаметного землежителя. А это служит достаточным оправданием…
Ну, много ли нужно мне?
И вот, в дни маленьких, но совсем особенных радостей пишу свои записки. Пишу вольно и просто, как хочу.
Пусть дрозд поет свои песни — я буду петь свои. Мы ведь не помешаем друг другу. Превосходно.
Я в дремучем лесу. Всё шамкают, шепчутся дремучие старые воины. Густо сомкнулись. Высокие зеленые стрелы в небо направлены. Точно стариковские брови, седые ветви нависли и беззубо шепчутся. По-стариковски глухо поскрипывают, кашляют. И все ворчат, ворчат на маленьких внучат. А те, еще совсем подростки, наивно тоже качаются, легкодумно болтая тоненькими веточками; да весело заигрывают с солнечными ленточками, что ласково струятся сквозь просветы. Ах, какое им дело до того, что строгие деды по привычке шепчутся, да всё, беззубые, ворчат. Какое шалунам дело. Им бы только с ветерком поиграть, покачаться, только б с солнечными ласковыми ленточками понежиться, посмеяться. А деды зелеными головами только покачивают, седыми бровистыми глазами смотрят на шалунов-внучат и все ворчат. Ворчат.