Васька
Шрифт:
Характер у него был двойной – свирепый и нежный. На работе, если что не так, забить мог до смерти, а пошабашит да умоется – голубок сизый. Сядет, бывало, у ворот на скамеечку, там реку Терешку видать, позовет: «Гляди, дочка, и запоминай. Вот она, красота. Вот она, родина…». Родина и красота были для него одно и то же.
Только что Осип прочитал коллективное письмо дальневосточных пионеров из отряда имени Павлика Морозова. Пионеры извещали, что присвоили имя «Васька» передовому звену отряда и обещали рапортовать ей о своих успехах каждую неделю.
– Безобразие! – возмущался Гоша. – Нет, не безобразие!
– Давай активней закусывай! – посоветовал Осип.
– Омерзительная гнусность! Знает, что делаю докуке… домуке… – хмельной язык Гоши плохо слушался, – документальную вещь, и скрывать ценные… что там ценные! – уникальные материалы… я на вас в суд подам… На дуэль вызову!
– Ладно тебе мозги пудрить, – сказал Осип. – Пей. Он налил, поглядел, сколько осталось, и поставил бутылку под стол.
– Много я тебе про отца баяла, дорогой писатель, – Рита вздохнула, – да не всю правду. Грешна я перед тобой.
Гоша поглядел на нее мутным взглядом и спросил:
– Он у помещика батрачил?
– Батрачил.
– Председателем машинного товарищества был?
– Был. Все правда сущая.
– Тогда все в порядке. Отвяжись и… как это… не пудри мозги…
– А все ж таки послушай. У отца в товариществе был большой пай – полтрактора. А платили от пая. И по ведомости нам причиталось много пшеницы… Когда разгоняли товарищество – с отца стали требовать хлеб согласно ведомости… Ты меня слышишь?..
– Слышу, слышу, – сонно пробурчал Гоша.
– Стали требовать, а он половину хлеба не выбирал. Раздавал рабочим-сезонникам. Наложили на нас кратный штраф, а платить нечем. Что делать? Окулачили и лишили нас имущества и всех прав… – Она выпила залпом. – Вот чего я позабыла отметить, товарищ писатель…
– Это нехорошо… – проговорил Гоша, клюя носом. – Нехорошо с твоей стороны, Васька.
– Обожди. Привезли нас в Сибирь, скинули на болото. Лето, а холодно. И гнус. Подозвал нас отец: «Давайте дом ставить. Или за неделю дом ободрим, или пропадем». Инструменту на всех – один топор. Бились ужасть как. Куды там метро! Бывалушки, тащу кряжину, да и лягу без памяти. Отец секанет веревкой, обратно тащу… Уделали дом, обомшели, оконопатили. Подошел начальник в кепочке, похвалил. Потом еще раз подошел, похвалил, – Чугуева начала смеяться, – да и постановил: забрать дом под контору… А нам, – странно икая, смеялась она, – гвоздей посулил и стекол: давайте, мол, рубите себе такой же рядышком…
– А ты чего думала! – мелко хихикнул Осип. – Тебе, лишенке, оставят?
– Пойдем, Митя, а? – попросила Тата. – Все ясно!
– Погоди. Интересно. Срубили?
– А куда тут рубить, – продолжала Чугуева. – Тятенька захворал. Дал мне пирог-дерунок да коробок спичек, и пошла я по солнышку от зимы к лету. Шла, христарадничала. Где подадут, где погонят.
– Вот бы тебе тогда велюрову бы шляпу с бараньей бы ногой… – хихикнул Осип.
– Я бы его самого сгрызла вместе со шляпой, – горько усмехнулась Чугуева. – А деревни редко, верст через пятьдесят, и ночевать не пускают. Боятся – соседи докажут, что лишенку приветили. За это взыскивали! Одна тетенька, правда, пустила. Зашла я, гляжу: осподи, полная проголодь. Детишки, трое, на койке скулят. Не плачут, а скулят, как кутята… Скулят – жутко,
– Несознательная твоя Алена, – подхихикнул Осип. – Сама должна была догадаться. И много за тебя дали?
– Не знаю уж, на сколько потянула. – Чугуева отсмеялась, утерла слезу. – Сдали меня дежурному, повез в район. Снег лежал, в санях ехали. Я-то ночей пять путем не спамши. Погоняй, баю, не то не довезешь. Помру в пути, некрасиво получится. И пала без памяти. Очухалась – лежу в снегу на болотине одна, кругом нет никого, – она снова засмеялась. – Дежурный, видать, подумал, околела, скинул. Молоденький был, интересный из себя. Глазки, как у Ворошилова.
– Голодная, а глазки заметила, – усмехнулся Митя.
– Это ладно… А начальник, что дом у нас отымал, знаете, кто?
– Кто?
– А вот он, – и указала на Осипа.
– Ты что? – острое лицо Осипа вытянулось. – Упилась?
– Он нас считал, – продолжала Чугуева, – и на бумагу переписывал. Он и…
– Не больно ей доверяй в данный момент, – перебил Осип. – Пущай проспится! Может, она и правда высланная, чуждый элемент.
– Я-то элемент чуждый? – Чугуева рассердилась. – А кто нас переписывал? Не ты?
– Не я.
– Реку Нюр-Юльку помнишь?
– Сроду не слыхал.
– А Колкынак?
– Когда это было?
– В тридцать первом году.
– В тридцать первом году я работал в укоме комсомола. Справка в отделе кадров.
– Неужто правда?.. – Чугуева с тупым недоумением оглядела сидящих в зале людей, будто все они ее обманули. – Неужто обозналась? Неужто все зазря?
Осип смотрел на нее с искренним сожалением.
19
Комната Гоши была огромная, холодная и сырая. На нее никто не зарился, и Гоша скрепя сердце переплачивал за излишки жилплощади.
От родительского добра осталось у него жардиньерка да дубовый стул с резной спинкой, да ведерко для охлаждения шампанского. Ведерко было серебряное, с вакхическим барельефом. Его давно бы надо было сдать в комиссионку, да Гоша стеснялся барельефа. Высокий стул, смахивающий на трон Ивана Грозного, не падал только потому, что был вплотную прислонен к стене, и сидеть на нем умел только хозяин. Когда заходили посторонние, Гоша воровал в коммунальной кухне табуретку.
Спал он на продавленной кушетке. Валик служил подушкой, а макинтош и пледы покойной тетки – одеялами. Постель никогда не прибиралась. И, найдя в куче хлама чувяк или вилку, хозяин искренне удивлялся: «Как она сюда забралась, бестия?»
Он принадлежал к племени сосредоточенных чудаков, которых обожают представлять на театре молодые актеры. Рассеянность почему-то неизменно веселит зрителей, а актеру и невдомек, что главное свойство такого чудака вовсе не рассеянность, а поразительная живучесть и приспособляемость. Запеки его куда-нибудь на вечную мерзлоту, он и там выживет, да. глядишь, еще и добродушный мемуар настрочит.