Вася Алексеев
Шрифт:
— Держи на Канонерский, — говорит отец Васе, сидящему на корме.
Вася кивает. Путь ему знаком, и он горд ролью рулевого.
Отец и дядя Миша гребут, перебрасываясь короткими фразами.
— Наловим на уху, — говорит отец, — похлебают ребята и без хлебца.
— Анисимов Федор вчера меньшого на Митрофаньевское снес. Году не было мальчишке, — говорит дядя Миша.
— У всех теперь покойники, — отвечает отец. — Если б еще не эта забастовка…
Тогда дядя Миша бросает весла:
— Бастовать тебе не нравится, а Белоножкина на горбу носить нравится? Тетявкиных
Кто такой Белоножкин, Вася знает не хуже, чем кто такой Тетявкин. Белоножкин — директор завода, назначили его недавно, но о злобе его и свирепости говорят всюду.
— Да я не против забастовки, ребят жалко. Знаешь, какая у меня семья, — миролюбиво отвечает отец.
— Будем терпеть, так они нас с детьми всех уморят, — говорит дядя Миша. — Для нас нет хуже, чем бояться драки.
Отец молчит. Дядя Миша снова берется за весла.
— Сегодня рыба клевать будет, — замечает он. — По целому ведру привезем.
— Быть бы тебе морским царем. Ты обещать горазд…
Все-таки рыба для них большое подспорье. Если улов хороший — семья досыта наестся, а попадет еще судачок побольше — его можно трактирщику снести. Тогда и на хлеб будет.
Но чаще они доставляют трактирщику дрова. Река несет на своей быстрой воде щепу с лесопильных заводов, обломки каких-то построек, а то и бревна, упущенные плотовщиками, белые чурки балансов. Всё это она выносит в Финский залив.
Чтобы собирать плавник, нужно терпения не меньше, чем для рыбной ловли, и еще нужен острый, наметанный глаз. Отец медленно гребет вдоль берега, а Вася, прищурившись, вглядывается в плоские, искрящиеся под солнцем волны и в желтые песчаные отмели. Короткий багор лежит на носу.
— Глянь, вон там, папаня! — кричит он, увидев темную спину бревна, выныривающего из воды. Сейчас кричать можно, бревно ведь не рыба, его не испугаешь.
Отец быстро поворачивает в ту сторону, куда показывает Вася.
— Молодец, сынок, — только и говорит он.
Но другой раз можно часами плыть по заливу, а бревна и доски не попадаются совсем. От ветра это зависит, что ли? Или очень уж много развелось ловцов?
Наполнив лодку, они гонят ее к трактиру Богомолова. Нагруженная лодка идет медленно. За ней тянется привязанное веревкой большое бревно. День выдался удачный.
Богомоловский трактир стоит в начале Емельяновки. По утрам туда бегают мальчишки с большими жестяными чайниками — покупать кипяток. В самом трактире на столах тоже чайники — медные, пузатые, как самовары, с кипятком и поменьше, фаянсовые, с заваркой. Мастеровые и извозчики сидят за чаем часами. Особенно извозчики. Они пьют «для сугреву» и вытирают полотенцами лбы.
Всё же не на кипятке разбогател Семен Установим Богомолов. Начинал он с небольшого, а теперь его трактиры то всей заставе — и «Финский залив», и «Китай», и «Россия», и «Марьина роща». В домах Богомолова в тесных и грязных каморках живут сотни, а то и тысячи людей. В трактире у Богомолова можно заложить колечко, продать и пропить всё с себя, кончая нательной рубахой.
Здесь купят и дрова.
Сам Семен Устинавич к Алексеевым, конечно, не выходит. Его тут и нет.
Вася смотрит, как богомоловский приказчик отсчитывает медяки. Дрова уже сложены на берегу. Их переносил туда отец.
— Это всё? — опрашивает Петр Алексеевич, держа медь на ладони.
— Цена хорошая, — говорит приказчик, — пятак за лодку. А ну поищи где-нибудь больше, в нонешние-то времена!
Первые поручения
Потом, когда детская пора останется позади, когда отец отведет его на завод и конторщик вручит новому рабочему металлический номерок, Вася станет ее вспоминать как самое светлое и радостное время. И попрощается с ней стихами:
Так и рабочая жизнь началась, Кончилась детская доля, Глянула в очи неволя…Но годы, когда он рос, были трудными для Нарвской заставы. Легко там никогда не бывало, а об этих годах и старики говорили: «Такого видывать еще не приходилось».
Это были глухие годы после революционной бури. Городовые снова стояли на углах, как идолы, — сытые и уверенные в себе. По ночам полиция врывалась в рабочие дома. Нетерпеливо и повелительно стучали в двери, грохотали сапожищами в коридорах, вспарывали слежавшиеся сенники и отдирали топорами визжащие половицы. Многих уводили, и мало кто возвращался обратно.
Не только полиция опустошала заставу. Людей гнали безработица, голод. Останавливались цехи и целые заводы. Путиловский дымил, но тысячи мастеровых получили расчет, почти половина всех рабочих.
— Обойдемся без забастовщиков, — говорил Белоножкин, подписывая приказы об увольнении. — Остальные пусть теперь поработают — каждый за двоих.
Мастера-черносотенцы, которых, как Тетявкин а, в пятом году выгоняли из мастерских, появились снова — высокомерные, полные злорадства.
— На тачках нас катали, теперь повозят на своей спине, — говорили они о рабочих.
И люди уходили. Те, у кого осталась родня в деревне, подавались туда. Тихо стало в переулках вокруг Петергофского шоссе. Жизнь была как мертвая зыбь на море. Но мертвая зыбь бывает не только после прошедшей бури. Она и предшествует новой.
Бури эти — минувшая и будущая — давали знать о себе в обманчивой тишине тех дней.
За Нарвской частыми стали пожары. Они и раньше случались нередко. Тесно приткнувшиеся один к другому, деревянные дома были набиты людьми. Жизнь не утихала Даже в глухие ночные часы, — одни возвращались со смены, другие спешили на завод. Эти домишки легко занимались от малейшей искры, от небрежно брошенной цигарки, от сажи, загоревшейся в трубе. Но теперь, когда население заставы уходило и многие дома совсем пустовали, пожары стали еще более частыми, чем прежде.